Переводчик | страница 29
Неделю он провалялся с абсцессом и почти ничего не пил, так как, писая, ему было мучительно больно за все прожитые годы. Оклемавшись, он пошел к Лариске с отчетом, но она и смотреть не стала. Сказала, что не любит его и не полюбит никогда, пусть он хоть все там себе отрежет. Ну что мужику оставалось? С базовым знанием идиша, обрезанным концом и неразделенной любовью… Как в песне поется: „Мне теперь одна дорога, мне другого нет пути: где тут, братцы, синагога? Расскажите, как пройти!“
В десятом классе мы с Гайденко, считай, почти что уже не общались. Интересы стали слишком разные. У меня в школьной сумке лежал томик Бродского и бутылка портвейна, а у него — Библия и тфилин. После школы он побыл немного в дурке, чтобы в армию не ходить, а потом зажил припеваючи на сионистские посылки, которые ему присылали разные еврейские боготворители. В каждой посылке была шуба на искусственном меху. В комиссионке она стоила пятьсот рублей. Так что Петя мог спокойно учить свой Талмуд. Гебешники его дергали, но не сильно.
А в Израиле я с ним ни разу не виделся. Странно, что вообще узнал. Ох постарел мужик, ох постарел!.. В Алон Швуте[30] живет. Семеро детей. А был же мальчик… Ладно, все. Отбой. Юппи! Стихи!»
— Дембель стал на день короче, всем дедам спокойной ночи!
Мы затушили сигареты. Ночь была новой, негородской и очень темной. Тишине мешали дачные звуки лагеря: шум воды в душевой, чей-то далекий разговор, а потом смех, оборвавшийся так же неожиданно, как возник. Я закурил последнюю сигарету, чтобы в одиночестве ночи распрощаться с прошедшим днем.
Итак, мой приступ посетил меня сегодня. Мой инквизиторский костер, мой очистительный катарсис. Это, конечно, значит, что incipit vita novа[31]. Но какая? Если б знать! И постелить много-много соломы там, куда предстоит падать…
Интересно, что мне совсем неинтересно думать о Малгоське. Даже на ночь. Зато я вдруг опять очень сильно вспомнил о тебе. Поверишь ли, мне совершенно не к кому больше обратиться. Любовь моя! Страшная тревога гложет изнутри и не дает душе успокоиться: я чувствую, что новые женщины больше не смогут меня развлекать. Ума не приложу, чем можно будет их заменить. Надвигается жуткая скука. И, значит, страх. Ну и — сама знаешь.
Я до сих пор не могу нащупать, отыскать в своей памяти тот, может быть, самый главный для моей жизни кадр, когда детский страх превратился во взрослый. Следующий за ним кадр я помню очень хорошо: папа успокаивает, убаюкивает меня, шестилетнего, проснувшегося с криком ужаса: «Папа, я умру?!» И ответ, над которым я думаю всю жизнь: «Да. Но это будет так не скоро, что можно сказать, что этого не будет никогда». Момент, в который обыкновенный детский кошмар с домашней бабой-ягой обернулся абстрактным страхом смерти, я не помню.