Туркестанские повести | страница 22



— Пулей жми за водой! Без нее, как в той песне, «и ни туды, и ни сюды».

Я пришпорил железного першерона и помчался по ровным, лысым площадкам. Опрокинутой хрустальной пиалой казалось небо над неведомой мне землей. На южном окоеме дымились едва заметные облака, похожие на горы, или дымчатые горы, размытые далью и потому похожие на облака. От них навстречу мне бежали низкорослые деревья и карликовые кустарники с редкими веникообразными кронами. Ничего, что я не знаю, как называются эти ровные плешины, по которым петляет мало накатанная дорога, какое имя у незнакомых мне деревьев и кустарников, как зовут-величают чудом сохранившуюся травинку с крошечной зеленой головкой. Ничего: обживусь, огляжусь — все узнаю.

На спидометре накрутило тридцать с хвостиком, а колодца все еще не было видно. Или, может, его трудно заметить в непривычном для меня однообразии молчаливой равнины? Старшина сказал — на тридцать девятом километре, слева от дороги, под старой саксаулиной. Значит, скоро этот самый Карикудук. Быстренько наберу воды, пять минут на перекур, и в обратный путь.

Я начал было импровизировать, как это делают одинокие путники в степи или пустыне: «Я все равно тебя найду, Карикудук, я все равно налью воды, Карикудук…» — как вдруг заметил поворот, который вел к старому колодцу. Это он, Карикудук! Вон и сгорбившийся саксаул, и какой-то островерхий курганчик, и одиноко стоящий возле него верблюд.

Свернул, остановился у колодца и посигналил. Из курганчика, оказавшегося обыкновенной юртой, какие бывают у чабанов, вышел смотритель — высокий, худощавый старик.

— Салам алейкум! — выложил я весь свой словарный запас местного языка.

Старик пристально посмотрел из-под седых козырьков бровей и на русском языке сказал:

— Новенький? Ну, здравствуй, сынок. — Сделав полупоклон и коснувшись ладонью своей груди, он пожал мою руку. — Как имя?

Я назвался. Старик сказал, что его зовут Хасан-бобо.

— Что ж, Воваджан, давай попросим старого Туя поработать. — Хасан-бобо кивнул в сторону безучастного верблюда, лениво пережевывавшего большой клубок побуревшего янтака — колючей травы. — Пойдем.

Он взял дромадера за ременный повод, подвел его к чигирю, вокруг которого была утрамбована до кирпичного звона узкая тропа, упряг в нехитрое устройство и крикнул:

— Э-эй, Туя, эй!

И старый одногорбый верблюд, уже много лет топающий вокруг чигиря, высоко подняв неуклюжую голову, мерно поплыл. Шлеп-шлеп, шлеп-шлеп — мягко выстукивал Туя своими голенастыми изжелта-бурыми ногами по отполированному кругу. А чтобы верблюду было нескучно делать бесконечные утомительные круги, Хасан-бобо приладил к его нагрудному ремешку маленький колокольчик. Идет Туя, приглушенно шлепая мягкими подушками ног, и, наверное, вспоминает давние караванные пути, переходы полузабытой молодости. Куда они вели — в Хиву, Бухару, Ургенч, Самарканд? А может быть, в Мерв, Термез, Кабул? Не помнит он, жилистый, насквозь пропахший едким потом дромадер, только чудится ему бубенцовое бренчание каравана, не такое одинокое, как сейчас, — динь-дзинь, динь-дзинь, а с густым переливом многих колокольцев, складывающееся в долгую песню от караван-сарая до караван-сарая, от одного колодца до другого.