Домашний очаг. Как это было | страница 48
С дистанции сегодняшнего дня мне с легкостью скажут: то были лишь наивные иллюзии. Так-то так. Но вот Честертон заметил, что иллюзия — один из самых важных фактов бытия. Имея, надо думать, в виду доброкачественный состав иллюзий. Такой он у Мельникова.
Предвижу, что рискую оказаться непонятой: ведь складывается снова стереотип так называемого «проклятого прошлого» по давнему устойчивому образцу, только применительно к другому историческому времени. Но рядом с патологией режима была неодолимая жизнь, и ведь было много прекрасных людей, вот и Андрей Сахаров, и Виктор Некрасов, и многие пришли в наше время из своей юности, павшей на те 30-е. А еще ведь бывает, что в ненастные годы дружба, любовь — эти непреходящие ценности — даже глубже, преданнее, ценимее. Да так ведь оно и было.
Виктор Некрасов своей публикацией незадолго до смерти откликнулся в изгнании на мою повесть и пожелал сказать о дружбе с моим мужем, со мной, о сотнях вечеров у нас дружеского, доверительного общения. Какой радостью, теплом жизни, праздником были наши общения, наша дружба при любых режимах. И сейчас так волнует человеческий голос Виктора Некрасова, сохранившийся в его книгах, в письмах. В тяжелую пору этот голос многих окликал в джунглях гнета. Он и сам написал в Париже, подводя итог жизни вдали от родины: «Выяснилось, что самое важное — это друзья. Особенно когда ты лишаешься их. Для кого-нибудь деньги, карьера, слава, для меня друзья… Те, тех лет, сложных, тяжелых и возвышенных. Те, с кем столько прожито, пережито…»
4
ИФЛИ. В нашей самой большой аудитории — 15-й, где мы собрались через сорок лет, в день начала войны, 22 июня, последний день существования института, слившегося в эвакуации с МГУ, — здесь ничего за все годы не обновлялось, и в этой благой запущенности сохранились даже врезанные в парты наши чернильницы. Тогда, в 30-е, здесь встретились подоспевшая жажда гуманитарных знаний с горячей потребностью поделиться ими. И по-прежнему ряды сомкнутых парт стоят амфитеатром, так что из любой точки в упор видно действующее лицо на сцене. Совсем не всегда это был профессор-корифей на кафедре. Ведь здесь же проходили общие собрания, и на этой же сцене разыгрывались трагедии века: безысходная обреченность отстаивания невиновности кого-то из самых близких, увезенного ночью в тюрьму, отстаивания грозящего исключением из сообщества, а то и арестом. Такое было воочию. Были и сыновние отречения, тяжкие вины друг перед другом. Стены аудитории, старые парты и чернильницы — на удивление со следами высохших чернил — свидетели этих роковых собраний, эпохальных сцен, ложного пафоса, воспарений, абстрактной нечувствительности и неабстрактной душевной боли, может, и стыда. Хотя совесть вроде еще не была задействована.