Далекий гул | страница 3
Ей пора было собираться на урок к нему. А внизу уже фырчала машина. Я сбежала по лестнице, на ходу одеваясь. Прогревался мотор, и полуторка подрагивала.
Когда пани Мария вышла из парадного, я сидела в кузове. Она приблизилась к борту машины. При свете ясного зимнего дня было видно, как бескровно ее породистое, исчирканное мелкими морщинками лицо, как бьется в подглазье фиолетовая жилка — тик. Какие старенькие, оскудевшие мордочки у зверьков на фетровой шляпке. Она смотрела рассеянно то на меня, то куда-то поверх моей головы, прижимая высоко к груди муфту. Что-то хотела сказать. Замешкалась.
— Варшава, — дрогнуло и оборвалось в гортани. Овладев собой, сказала просто:
— Верните нам Баха. Без Баха нет фортепианной музыки.
Могла бы сказать ведь и так: верните мне сына. Не сказала.
И заторопилась на урок, пошла, ступая мелкими шажками в высоких зашнурованных ботинках по промерзшей брусчатке.
…Я записала тогда в тетради: «Жизнь прожита, и ждать впереди нечего, но она дает уроки музыки в городе, где долго проходил фронт, и у нее небольшими локонами уложены волосы. Это не старческое жеманство, это уклад». А в укладе том и чувство собственного достоинства, самодисциплина и благородство женственности вопреки возрасту и при всех суровых утратах.
Она все дальше уходила на свой урок, и затихало деликатное постукивание ее каблуков. Глядя ей вслед, я щемяще чувствовала хрупкость пани Марии среди обвалов войны, ее бесприютность, будто у нее, а не у меня нет крова над головой. Но так это и было. У меня кров был — война. Я была войной оприходована, и до меня ей было дело. До пани Марии, частного лица, — никакого. Живи, если сумеешь выжить.
Обугленными провалами домов, клочьями рваных стен, костлявыми призраками домов, обглоданными лавиной снарядов и огня, всем безмолвием развалин Варшава мучительно озирала нас.
Эти руины — трагический монумент духа: его мук, страсти обреченности, вдохновения и ужаса. Знак чего-то не измеримого всем предыдущим сознанием и опытом.
И то, что запечатлевают руины, не воспроизвести словами, не изваять. Только руины от Вязьмы до Варшавы говорят на языке пережитого.
Дорога. Метет поземка, мелькают при дороге высокие тонкие католические кресты с распятым Христом. За дорогой поле, перелески. Мглисто в поле.
Чем так берет за душу, бередит, завораживает эта земля? Даже не скажешь. Это через много лет я увидела сохранившиеся кадры кинохроники: польская конница с саблями наголо мчится на немецкие танки, лавиной наступающие на Варшаву. В этом рыцарском воинском порыве столько любви, красоты, беззащитности. Замираешь. И тогда я подумала: та Польша, что была под игом, она вся в этом жесте — беззаветный дух в его обреченной плоти заносит бессмертную руку над неодолимой, бездушной силой.