Далекий гул | страница 27



И пригласила всех подняться на сцену. Стоя с бокалами, наполненными вином, мы отметили нашу дружескую встречу в студии и в этот момент были сфотографированы.

Фильм, для которого снимали меня, еще не был готов, находился в лаборатории в пятидесяти километрах от Лондона. Он был заключительным — 26-м или 27-м в этой серии. Нам показали «голландский» фильм. Немцы вступили в Амстердам. Митинг. Какой-то знаменитый голландский архитектор провозглашает с трибуны новую эру: «Мы шагнем в будущее в составе великой Германской империи, признавшей нас арийцами. Перед нами открывается невиданный простор, гигантское поле деятельности для нашей маленькой страны». Кое-где сколачиваются группки подростков, надевших форму «гитлерюгенда». Это первые дни, все внове, все непостижимо. Но голландцы хотят, чтобы все было по-прежнему, они пытаются продолжать жить так, будто ничего не произошло. Хозяйки, как всегда, щетками с мылом моют наружные двери домов и тротуары. Вечерами в мягких креслах концертных залов публика углубленно слушает классическую музыку.

Фашистский режим оккупации задевает, претит. Но маленькая мирная страна, казалось, бессильна перед вторгшейся всей вооруженной мощью Германией. Остается делать вид, что ничего не происходит. Отстраниться. Быть самими собой. Но немцы сгоняют евреев в гетто, и видимость равновесия пошатнулась.

На экране возникают крупным планом только трое, поочередно, они сняты на цветную пленку, какой не было еще в войну, они сегодняшние. Первый из них — слегка посеребренные виски, корректная внешность.

Он был в руководстве амстердамским муниципалитетом в те дни, когда вошли немцы. Его вызвал оккупант-бургомистр: кто у вас в муниципалитете евреи? Он ответил: у нас в муниципалитете нет евреев. «И тем самым я совершил первое предательство, — говорит он, напряженно всматриваясь в черно-белое прошлое, а вернее, внутрь самого себя. — Я позволил себе допустить дифференциацию людей».

Потом на экране была простая женщина, еврейка, с крупным, выразительным лицом. Когда ее с двумя детьми, грудным и трехлетним, с больным братом забирали в гетто, явившийся за ними немец, солдат, плакал. «Больше никогда я не видела плачущего немецкого солдата». Могла бы и об этом промолчать — слишком много чудовищной жестокости пережила. В гетто умерли ее грудной ребенок и брат. Но видно было, как ей важно сказать про того солдата. Пусть всего один, но он был.

Кадры хроники вели нас по городу тех дней, что-то существенно менялось, назревало — толчком была депортация евреев.