Юдифь | страница 2



От этого пепельного лица осталось неясное впечатление размытости, стертости и невнятности. Наверно и опытный портретист не смог бы его воспроизвести. Эти невылепленные черты с пугающей быстротой растворялись в каком-то молочном парно€м тумане. Впрочем, я быстро сообразил, что это и есть лицо лазутчика — оно не должно запоминаться.

Вскорости мы свели знакомство. Он стал появляться в клубе писателей, бывал там едва ли не ежевечерне, посиживал в ресторане за рюмочкой, неспешно поглядывал на завсегдатаев. Но дело тут было не в интересе к занятной и малознакомой среде, или вернее — не только в нем. Не составляло труда догадаться, что на€ людях ему легче и проще. И все же почти ни с кем не сходился. В кругу неспокойных, самолюбивых, всегда озабоченных литераторов он чувствовал себя чужаком.

Как видно, я вызвал его симпатию. Я тоже не слыл своим в этом улье, стал москвичом совсем недавно, был очень молод, незащищен, пожалуй, как он сам, инороден — меж нами возникла не то чтобы близость — навряд ли могла она завязаться с таким бронированным человеком, — но некое тонкое волоконце, которое с годами окрепло.

Однажды в одно и то же время мы оба очутились в Крыму, в декоративном портовом городе. С благою целью — прийти в себя от шумной круговерти столицы, посильно разгрузить свои головы и, может быть, сочинить нечто путное.

Мы знали друг друга не первый день — уже полтора десятка лет. Ближе не стали, держали дистанцию, однако взаимное доверие в те годы тоже немало весило. Мы часто и со вкусом общались.

Была середина шестидесятых. Стоял великолепный февраль, теплый, безветренный, бархатистый. Днем мы трудились, по вечерам обычно прохаживались по набережной — в это несезонное время народу на ней было немного. Торжественное Черное море дышало солью и терпким хмелем, предвестьем таврической весны. Усталая ручная волна просительно, без надежды, чуть слышно стучалась в каменный парапет.

В один из таких вечеров, не сговариваясь, свернули в кривую ближнюю улочку, там был весьма уютный шалманчик, уселись за столиком в углу, чокнулись, меланхолически выпили по стопочке, потом — по другой и закусили горячее зелье ломтиками хрустящего хлеба с коричневатой прохладной ставридой.

Мне было известно, что он попивает, раз или два его наблюдал под легким хмельком, он становился чуть разговорчивее — и только. Сегодня, однако, больше молчал.

Толстый скрипач с овальной лысиной, прикрыв миндалевидные очи виевыми тяжелыми веками, наигрывал печальный мотивчик — от водки, от музыки, от обстановки, близости моря, крымской истомы мы оба разнежились, помягчели, нехитрая лирика подчинила, вдруг захотелось пооткровенничать. Он вежливо спросил, чем я занят. Название пьесы ему понравилось. Он медленно повторил: