Оратор | страница 25
(105) А ты в бытность свою в Афинах внимательнейшим образом изучил всего этого оратора под руководством Паммена[77], его ревностного почитателя, да и теперь не выпускаешь его из рук. Несмотря на это, ты читаешь и наши сочинения, так что тебе ясно видно: он многое совершил, я на многое посягнул, он умел всякий раз говорить так, как этого требовало дело, я же только стремился к этому. Но он был великий оратор, наследовал великим и был современником величайших ораторов! И мы бы совершили великое, если бы могли достигнуть своей цели в городе, где, по словам Антония, ни разу не слыхали красноречивого человека.
(106) А если Антоний не находил красноречия ни в Крассе, ни в самом себе, то и подавно не признал бы красноречивыми ни Котту, ни Сульпиция, ни Гортензия, ибо у Котты не было высокости, у Сульпиция мягкости, у Гортензия слишком мало важности; их предшественники (я имею в виду Красса и Антония) в большей степени владели всеми родами речи.
Итак, мы обрели слух наших сограждан, изголодавшийся по красноречию столь многообразному, объемлющему все роды в равной мере, и мы впервые, каковы бы мы ни были, как бы слаба ни была наша речь, возбудили в них несказанную страсть к подобному красноречию.
(107) Под какие рукоплескания говорили мы в юности о каре отцеубийцам[78], пока, спустя немного, не почувствовали в этой пылкости излишества: "Какое достояние может быть более общим, чем воздух для живых, земля для мертвых, море для пловца, берег для выброшенного морем? А они, пока в силах, живут — и не могут впивать небесный воздух, умирают — и кости их не коснутся земли, носятся в волнах — и влага их не омоет, наконец, их выбрасывает на берег — но даже среди скал нет покоя мертвому" и т. д.: все это достойно юноши, в котором хвалят не заслуги и зрелость, а надежды и обещания. В том же духе и это, уже более зрелое восклицание[79]: "жена зятю, мачеха сыну, соперница дочери!".
(108) Но не только таков был наш пыл, и не только так говорили мы. Даже в нашем юношеском многословии многое было простым, а иное — и более легким, как, например, в речах за Габита, за Корнелия и за многих других. Ведь ни один оратор, даже в досужей Греции, не написал так много, как написали мы: и в этих наших сочинениях есть то самое разнообразие, которое я обосновываю.
(109) Если можно простить Гомеру, Эннию и остальным поэтам, особенно же трагикам, что у них не везде одинакова напряженность, что они часто меняют тон и даже снисходят до обыденного разговорного слога, то неужели я не имею права отступить от этой высочайшей напряженности? Но зачем я говорю о поэтах с их божественным даром? Мы видали актеров, которых никто не мог превзойти в их искусстве: и не только каждый из них был превосходен в различнейших ролях своего жанра, но даже — мы это видели — комический актер выступал в трагедиях, а трагический — в комедиях, и оба имели успех. Отчего же и мне не стремиться к тому же?