Новеллы | страница 42



На первый-взгляд может показаться не столь уж и важным, превалировало ли в памяти Ханны общее или индивидуальное. Но в ту эпоху, когда общее так заметно завоевало первенство, когда гуманные человеческие связи, протянувшиеся непосредственно от индивида к индивиду, были разорваны и на место их пришли коллективные представления, порожденные не виданной доселе унификацией, когда настало полное жестокости время, лишенное всякой индивидуальности, что соответствует разве что периоду раннего детства или глубокой старости, тогда и отдельная память не в состоянии избежать общих закономерностей, и все возраставшее отчуждение незначительной женщины, даже если она красива и удовлетворяет потребности партнера по постели, не может быть объяснено наступившим для нее, к сожалению, периодом сексуальной неудовлетворенности, но является частью целого, и, как во всякой единичной судьбе, здесь отражается господство метафизических законов, правящих миром; если угодно, здесь перед нами «физическое событие», метафизичное в своем трагизме, — и этот трагизм есть отчуждение человеческого «я».

Человек, у которого ампутированы конечности, есть не более чем торс. Такими простыми умозаключениями обычно пользовалась Ханна Вендлинг, стараясь уйти от общего и вновь вернуться в сферу индивидуального и конкретного. И в конце этой цепочки умозаключений стоял вовсе не Генрих, а Ярецки — Ярецки, не вполне твердо держащийся на ногах, с пустым рукавом, засунутым в карман. Прошло немало времени, прежде чем она смогла распознать этот образ, и еще больше, прежде чем она поняла, что он может иметь некое соответствие в реальной действительности; затем протекло еще достаточное количество времени, прежде чем она решилась позвонить доктору Кесселю. Этот крайне замедленный процесс объясняется, естественно, не особыми высокоморальными принципами Ханны, нет, просто у нее почти утратилось чувство времени и реальности, сказалось замедление ее жизненного потока, приведшее не к затору и накоплению, по скорее к испарению и улетучиванию, к исчезновению, к уходу в абсолютно пористую почву, к внезапному забвению того, о чем она только что думала. И когда доктор Кессель, согласно их уговору, зашел за ней, чтобы отвезти ее в город, ей показалось, что она пригласила его прийти из-за какого-то ей самой непонятного, трудно объяснимого беспокойства за сына, и она лишь с трудом привела в порядок мысли. Затем, во внезапном страхе снова все позабыть, она сразу же и задала вопрос — они как раз шли через сад, — кто, собственно, тот однорукий лейтенант, который находится на излечении в здешнем лазарете. Доктор Кессель не сразу догадался, о ком идет речь, но потом, после того как помог ей сесть в экипаж и, покряхтывая, уселся рядом, сообразил: