Фиалка Пратера | страница 28



Бергманн заговаривал с таксистами, студентами-медиками в баре, с убеленными сединой полковниками, возвращающимися из своих клубов, клерками, ночными бабочками на Пикадилли, стайкой мальчишек на набережной, облепивших барельеф У. Ш. Гилберта.[30] Его непосредственность никого не удивляла, все относились к ней как к должному. Я завидовал его раскрепощенности, его внутренней свободе — свободе ино-странника. Может, я и сам вел бы себя так же, окажись где-нибудь в Вене или Берлине. Благодаря удаче или интуиции, но Бергманну везло: он умел находить в толпе на редкость ярких и колоритных персонажей; однажды мы повстречали констебля с этюдником, писавшего акварели, в другой раз нам попался нищий бродяга, свободно изъяснявшийся на классическом греческом языке. Как и все иностранцы, Бергманн впадал в занятные обобщения. Мол, в Лондоне все полицейские рисуют, а грамотеи голодают.


Заканчивался год. Газеты излучали оптимизм, уверяя в том, что жизнь стремительно налаживается. Близящееся Рождество вселяло радужные надежды на будущее. Гитлер разглагольствовал о мире. Конференция по разоружению в очередной раз закончилась ничем.[31] Английскому правительству, с одной стороны, не хотелось упускать кусок пирога, а именно — оставаться в стороне от происходящих событий и провозглашать нейтралитет, с другой — оно отнюдь не торопилось связывать себя обещанием военной поддержки Франции. Те, кто намеревался отдохнуть летом в Европе, суеверно приговаривали: «если старушка к тому времени уцелеет». Словно по дереву стучали, чтоб не сглазить.

Накануне Рождества мы с Бергманном выбрались на денек в Брайтон. Это был единственный раз, когда мы вдвоем покидали пределы Лондона. Поездка оставила у меня самые тягостные воспоминания. Из-за наплывающих клочьев молочно-белого тумана проглядывало зимнее солнце, покрывая бледной позолотой небо, раскинувшееся над сизо-свинцовой гладью Ла-Манша. Когда мы прогуливались вдоль причала, наше внимание привлек молодой человек, усердно лупивший по мячу. На нем были брюки гольф и противные, словно плохо приклеенные, усики.

— Этот никогда не зазвонит в колокол, — сказал я.

— Никто из них не может звонить в него, — мрачно ответствовал Бергманн. — Этому колоколу больше не суждено зазвонить. Отзвонились. Финита.

Обратно в Лондон мы возвращались в пульмановском вагоне. Обоих сморил морской бриз. И мне отчетливо, как наяву, привиделся кошмар о гитлеровской Германии.

Началось с того, что я увидел себя в зале суда. Я точно знал, что слушалось политическое дело. Нескольких коммунистов приговорили к смертной казни. В роли государственного обвинителя выступала средних лет дама со злым лицом и белесыми, стянутыми на затылке в пучок, волосами. Вскочив с места, она схватила одного из осужденных за шиворот и потащила к судейскому столу. Выхватив на ходу револьвер, выстрелила партийцу в спину. Его колени подкосились, голова упала на грудь; но эта мегера продолжала волочить его за собой, пока они не уперлись в судью, и выкрикнула: «Полюбуйтесь! Вот предатель!»