Фиалка Пратера | страница 21
— Они отсчитывают каждое мгновение, — говорил Бергманн. — Смерть подкрадывается все ближе и ближе. Сифилис. Нищета. Чахотка. Раковая опухоль разрастется неизлечимыми метастазами. Мое искусство — дрянь, профанация. Это конец, полное фиаско. Война. Отравляющий газ. Нам всем уготована смерть в душегубке.
И начинал живописать грядущую войну. Нападение на Вену, Прагу, Лондон, Париж; небо, черное от самолетов, роняющих смертоносный груз; стремительное порабощение Европы; покорение Азии, Африки, обеих Америк. Истребление евреев, уничтожение ученых, гигантские бордели, куда сгоняют неарийских женщин; сожженные картины и книги, разбитые статуи, повсеместное уничтожение обреченных стариков; массовая стерилизация расово-неполноценных, тотальное оболванивание молодежи; Франция и Балканы отброшены в дикость, там разбиты спортивные площадки для гитлерюгенда; повсюду коричневое искусство, коричневая литература, коричневая музыка, коричневая философия, коричневая наука и — новая религия — гитлерианство, со своим Ватиканом в Мюнхене и Лурдом на Берхтесгадене[24] — мешанина из Бытия Фюрера, перлов из «Mein Kampf» и большевистской ереси, причастия Крови и Почвы, приправленная изощренными ритуалами наивысшего единения с Отечеством — с человеческим жертвоприношением и крещением сталью.
— Все, — пророчествовал Бергманн, — умрут. Все. Хотя нет… один останется. — Он показал на безобидного толстяка, одиноко сидящего в дальнем углу. — Этот уцелеет. Такие пойдут на все, лишь бы сохранить себе жизнь. Двери его дома распахнутся перед захватчиками, он заставит жену готовить им стряпню, а сам, ползая на коленях, станет прислуживать им. Отречется от матери. Отдаст свою сестру солдатам. В тюрьме станет стучать на сокамерников. Осквернит Писание. Будет держать родную дочь, пока ее будут насиловать. А в награду получит место чистильщика сапог в общественном сортире и будет вылизывать эти сапоги языком… — Бергманн сокрушенно покачал головой. — Страшноватенькая картинка вырисовывается. Зависть не гложет.
После таких разговоров у меня на душе оставался странный осадок. Я, как и мои знакомые, понимал, что войны в Европе не избежать, но понимал как-то умозрительно. Так человек знает, что он смертен, но все-таки не верит, что это может случиться с ним. Война была так же непостижима для моего сознания, как и смерть. Я не мог ее представить, потому что за ней ничего не было видно. Разум отказывался ее принимать; так зрителю не дано увидеть, что происходит за кулисами театра. Война, как и смерть, перечеркивала мое представление о будущем. Стена, за которой — неизвестность. Стена означала мгновенный и безоговорочный крах моего мира. Когда я думал о ней, меня охватывал тоскливый ужас и начинало противно сосать под ложечкой. И я либо отмахивался от неприятных мыслей, либо память милосердно подсовывала мне свои лазейки. И, как каждый человек при мысли о собственной смерти, я втайне шептал себе: «А вдруг? Вдруг пронесет? Вдруг обойдется?»