Бродяги Дхармы | страница 3
— Ну, Рэй, — сказал я себе, возрадовавшись, — ехать осталось несколько миль. Ты снова это сделал. — Я был счастлив. В одних плавках, босиком, с распущенными волосами, в красной тьме костра я пел, потягивал вино, плевался, прыгал, бегал — вот как надо жить. Совсем один, свободный, в мягких песках этого пляжа рядом со вздохом моря, и фаллопиевы теплые звезды-девственницы подмигивают, отражаясь в водах жидкого брюха внешнего потока. И если твои консервные банки разогрелись докрасна — так, что невозможно взяться рукой, — возьми просто старые добрые железнодорожные рукавицы, и всего делов-то. Я дал еде немного остыть, чтобы еще чуть-чуть протащиться по вину и собственным мыслям. Я сидел по-турецки в песке и созерцал свою жизнь. Ну вот — и что изменилось? Что будет со мною дальше? Потом вино подействовало на мои вкусовые пупырышки, и вскоре пришлось наброситься на сосиски, скусывая их прямо с острия палочки — хрум-хрум, — и зарываться в обе вкуснющие банки старой походной ложкой, выуживая оттуда роскошные куски горячих бобов со свининой или макаронов в шкворчащем остром соусе и, может быть, чуток песка для приправы. — А сколько же у нас тут песчинок на пляже? — думал я себе. — Ну-у, песчинок столько, сколько звезд в этом небе! — (хрум-хрум) а если так, то: — А сколько же людей здесь было, сколько, на самом деле, вообще живых существ было здесь, начиная с до того, как началась меньшая часть безначального времени? Ой-ё-ёй, я так полагаю, что надо сосчитать количество песчинок на этом пляже, и еще на каждой звезде в небесах, в каждом из десяти тысяч великих хиликосмов, и это будет количество песчинок, не исчислимое ни «Ай-Би-Эмом», ни «Берроузом»[1], ну елки-палки, да я и не знаю, в самом деле… — глоток вина — …Я, в самом деле, не знаю, но, должно быть, надцать триллионов секстильонов, помноженное на черт-те сколько раз, которые эта славная Святая Тереза вместе с этим четким старичком вот в эту самую минуту вываливают тебе на голову с лилиями впридачу.
Потом, когда с едой было покончено, вытерев губы красной косынкой, я вымыл посуду в соленом море, раскидав несколько комков песка, побродил, вытер тарелки, засунул их вместе со старой ложкой обратно в просоленный мешок и улегся, завернувшись в одеяло, на добрый и праведный ночной отдых. Проснувшись где-то посреди ночи:
— А? Где это я, что это за баскетбол вечности, в который девчонки играют тут, рядом со мной, в стареньком домишке моей жизни, а домик-то еще не горит, а? — Но то — лишь объединившийся шелест волн, с приливом подобравшихся выше и ближе к моему одеялу. — Я стану твердым и старым, как морская раковина. — И вновь засыпаю, и мне снится, что во сне я дышу тремя ломтиками хлеба… Ах, бедный разум человеческий, и одинокий человек в одиночестве на берегу, и Бог, наблюдающий с сосредоточенной, я бы сказал, улыбкой… И мне снился дом, давно, в Новой Англии, и мои биты от чижей пытаются долететь тысячи миль мне вслед по дороге через всю Америку, и мама моя с мешком за спиною, и мой отец, бегущий за призрачным неуловимым поездом, и я видел сон и проснулся на серой заре, увидел ее, понюхал (потому что заметил, как смещается весь горизонт, будто великий рабочий сцены поспешил вернуть его на месте, чтобы я поверил в его реальность) и снова уснул, перевернувшись на другой бок.