Пианисты | страница 2



Мама с отцом не могут жить в мире, я мучительно устаю от всех слов, которые слышу через стенку. Но потом наступает примирение. В десять часов мама приходит, чтобы разбудить меня, уже с сигаретой во рту и с веселым, немного истерическим смехом, которому я никогда не доверяю. Теперь я знаю, что мы пойдем купаться к Татарской горке. Таков обычай. Отец с мамой будут пить вино, и я уже достаточно большой, чтобы мне тоже дали глоток. Я редко протестую. В каждом примирении есть радость, робкая надежда. Мне пятнадцать лет, и я люблю проводить время с родителями, не то что Катрине. Я всегда провожу с ними субботние вечера. Когда Катрине, которая на два года старше меня, уезжает со своей компанией, я сижу между мамой и отцом и наслаждаюсь тем, что они не ссорятся. Потому что в субботние вечера они стараются не ссориться. Их удивляет, что я никогда не ухожу с товарищами, но так уж сложилось, и я не могу этого объяснить. Я не люблю ходить на футбол и не люблю зимой смотреть хоккей с мячом. Боюсь вечных драк, которые затевают мальчишки. Больше всего я люблю сидеть за роялем и играть, чем дольше, тем лучше. Можно сказать, что мама начала учить меня музыке, когда я еще лежал в колыбели. Она все время поет. Детские песенки, концерты для скрипки, целые симфонии. И еще она «путешествует» по приемнику, как она это называет. Темными холодными зимними вечерами, когда сигналы бывают особенно сильными, кажется, что она владеет всем миром. В Вене какой-то скрипач исполняет Чайковского. Из Москвы можно услышать сонату для фортепиано. Весь вечер мама крутит приемник.

— Послушай, Аксель! Это Равель. Концерт для фортепиано соль мажор! Подожди, сейчас начнется вторая часть!

Мама знает все музыкальные произведения в мире, думаю я и не понимаю, почему она сама не стала музыкантом при ее музыкальных родителях.

Отца я в детстве вижу всегда только на втором плане. Он не возражал против того, что я так сильно привязан к маме. Поет отец, как ворона каркает, но очень ценит ту музыку, которой мама, а потом и я, заполняем наш дом. В последние годы я становлюсь для родителей чем-то вроде талисмана. Я сажусь за наш «Бехштейн» и играю им все, что они просят.

— Сыграй Шумана! — просит мама.

— Сыграй Баха! — кричит отец.

И бурно аплодируют мне, как будто я уже опытный пианист. Катрине не выносит подобные веселые вечера, которые, по-моему, долгое время были по-настоящему счастливыми. Она обретается где-то со своей компанией из Бьёрнслетты, поздно приходит домой и устраивает нам всем сущий ад. Однако, когда наступает воскресенье и все бывают измучены ночными кошмарами — дурными предчувствиями, выпивкой, мамиными слезами, криком Катрине, которая по очереди бранит каждого из нас, — больше уже ни у кого нет сил на ссоры. Семейство Виндинг встает поздно, это знают все на Мелумвейен, и первой встает мама, потому что не хочет пропустить утренний концерт по радио. В тот день передают Брамса, четвертую симфонию, в которой столько горя и примирения после ночных бурь. Это счастье, что родители пытаются найти все потерянное за их долгую совместную жизнь. Мы еще сидим за завтраком, когда они сообщают нам то, что мы уже знаем, — мы всей семьей идем купаться на Татарскую горку, там же у нас будет ланч, чтобы, как беспомощно выражается отец, «приятно провести время в обществе друг друга». Катрине стонет, от нее пахнет пивным перегаром, она не в состоянии даже очистить яйцо. Но улизнуть ей не удается. Она уже миновала младший криминальный возраст, однако еще не совершеннолетняя, и воскресенья принадлежат семейству Виндинг, чего бы это ни стоило; это день безнадежного примирения, которое заставляет меня чувствовать себя старше их всех, ибо они не понимают, что разоблачены, что я знаю больше, чем они, и мне ясно, что это все бесполезно.