Том 7. Кой про что. Письма с дороги | страница 26
А мы с Иваном Николаевичем пошли своей дорогой.
— Отдох! Ну, слава тебе господи! — не раз повторял он. — Эко ведь наглотался винища. Ну, слава тебе господи!
— Однако, — сказал я, — какой ты добрый человек! Не случись тебя, ведь человек-то бы помер!
— И помер бы! Нешто кто беспокоится? А я про себя прямо тебе скажу: сердце у меня жалостливое!
Иван Николаевич сказал это так просто и чистосердечно, что еще больше понравился мне.
— Я человек добрый! — продолжал он. — О своем у меня сердце не так болит, как о чужом… Я, братец мой, не покину человека в нужде. Это мне господь бог дал! И что ж? Я не обижаюсь! Бога гневить нечего! Живу на свете, никому обиды не делаю.
Искренно сочувствовал я Ивану Николаевичу и не находил слов для похвалы его поступку, который стал казаться мне положительно подвигом среди вообще обычного невнимания к чужой нужде. Похвалы мои пришлись Ивану Николаевичу по сердцу, он и сам поддерживал их, простодушно говоря — «да, брат, совесть у меня чистая», «вот какое у меня сердце — за первый сорт!» Но среди моих и своих собственных похвал Иван Николаевич как-то вдруг задумался и вздохнул.
— Вот, — сказал он, — хвалишь ты меня!.. Это точно, действительно добер я!.. А есть у меня на душе такой камень — ввек не изжить!.. Вот этими самыми руками избил, истиранил неповинного человека! Вот как я добер! А добер ведь — перед богом! А так вышло, что едва на смерть не убил человека. И за что? Ни за что, окромя что — человек золотой, цены ему нету! Вот как иной раз оборачивается на свете!
— Как же так? — сказал я. — Это что-то непонятно.
— А вот послухай, как дело-то было. Остался я сиротой после матери одиннадцати годов. И семья наша была такая: слепой дед на печи, отец да трое ребят, мальчики. Одному год, другому три, а самый-то старший я. Вот и думай, как тут жить? И вышло так, братец ты мой, что пришлось мне на бабьем положении жить: не хотят девки-то за отца моего идтить. И вот я прямо и стал на бабье дело: и стряпать, и за скотиной, и за ребенком, и шить, и чулки вязать — все у меня стало происходить по-бабьему. Вот откуда у меня жалостливое сердце-то началось… Бывало бьешься, бьешься с годовалым-то братишкой — и соску ему, и сказку, и песню — все надо! И вымыть надо, и обуть, и причесать, и укачать, и накормить, и напоить, и выстирать. А там птица, скотина — все я да я. И тут узнал я бабье горе, вот как узнал! И таким родом до четырнадцатого году я один на бабьем положении хозяйствовал: ну, друг ты мой, как ни бейся, а бабы не миновать… Дело-то бабье справлено, а безделья-то бабьего нехватает… ан оно и скучно!.. И надумай родитель жениться, благо случай подошел; вдова на деревне оказалась, и тоже с тремя ребятами. Эта, друг ты мой, без мужика совсем измаялась; тут уж и бабье дело надо править, и мужичье, и грудью кормить, и ночью дрова воровать — все самой… Измаялась баба, пошла за моего отца. Да и отец тоже намучился, махнул рукой на то, что трое ребят у Аграфены (ее Аграфеной звали), — взял ее. И выросла наша семья — девять душ; и все мелкота, да окромя мелкоты и дед слепой на печи, тоже не лучше малого ребенка. И все есть просят; сам не возьмет, всякому дай, в рот положи, обуй, умой, одень. И так я бабью часть чувствовал и сердцем страдал, что с первого дня стали мы с Аграфеной не то брат с сестрой, а как сестра с сестрой — вполне родные сестры; хлопоты у нас одни, заботы одни и мысли одинаковые, бабьи. Я понимаю, что ей надо, она понимает, и даже без разговору, что мне; как есть — как две сестрицы. Ну, истинным богом — ни боже мой! Ведь бабий разговор особенный, с непривычки не разберешь — чего стрекочут? А мы с Аграфеной все до тонкости понимаем. И как видит она, что я жалостлив, что я ночью к своему братишке встану покачать, так и ейного ребенка не кину, и крепко она меня полюбила, а как полюбила-то, и в моих хлопотах по бабьей части подсоблять стала и за моими братишками, как за своими, ходит, а за это я ее полюбил. И стали у нас одни мысли и одни заботы, и разговоры у нас с ней свои… Иной вместе песни запоем, иной поцелуемся — и перед богом — ни, ни!.. И в уме не было… А точно, что водой не разлей!.. И пошла про нас молва!.. И стал на меня родитель, царство ему небесное, серым волком глаза пялить… Что меня Аграфена похвалит, али я ее похвалю, али пошутим с нею — то глазищи у него злей да злей… А пошел мне уж шестнадцатый год, и парень я был в полном виде. Бывало, ночью стану собираться в лес за дровами, Аграфена беспременно не спит, снаряжает меня, в тепло оденет, крестит и… поцелуемся, а глянешь на полати — оттуда два глаза как уголья горят… И что дальше, то больше! Вступил ему грех в сердце — разгорается с каждым днем в полымя! Стал нас караулить, подглядывать… Иной раз на речке или на гумне — стираем, работаем — охватит мне Аграфена голову: «Ох ты, золото, говорит, мое! Как бы без тебя на свете-то жила?» Хвать, а родитель тут и есть! И ровно бы бес в него вселился… Не принимает никаких резонов, а главная причина — не может понимать нашего бабьего разговора… «Чего шепчетесь?» А чего нам шептаться? Иное что по-бабьи-то нашепчешь — по-мужицки-то и в неделю не перескажешь… Никакой веры не дает! До того стало доходить, что дед слепой говорит мне: «Иван! А отец-то хочет тебя ядом извести!» И стал меня родитель обижать, поколачивать, за волосья например, а это Аграфене — смерть… Ревмя ревет, заступается. У нее душа добрая, не хуже моей, почитай, будет!.. А Аграфенины слезы пуще его разбирают — все больше да больше сатанеть стал. Ходит по людям, говорит: «Так и так! Иван эво что с мачехой-то!..» И по народу пошло… Слышат: «Бил Ваньку-то». — «Аграфена ревмя ревела». — «Опять бил… поймал…» А потом Аграфену стал бить… Ну я тоже стал заступаться — и еще хуже стало! Что тут делать? Священник даже исповеди не дал! «Твоего греха, говорит, невозможно простить, а надобно в суд. Этакой страсти никто не запомнит, что ты с Грунькой творишь!..» Что мне тут делать?.. Весь народ от меня отступился, стали мы с Аграфеной как проклятые… И она и я глаз не осушаем, а от этого еще больше в народе подтверждения! Не стало нам житья в доме! Все стало вразброд, все к худу… А родитель пьет и буянит.