Рассказы | страница 31



— Стоит смерть, — пробормотала Перель, побледнев. — Дорогие мои, зачем война?

— И я бы спросила: зачем война? — вмешалась рыжая, покупавшая крупу. — Жили тихо, тихо. Тихо таки умирали с голоду, тихо таки мучились! Пошла бы и к старшему и спросила: зачем война? Или мало наши сердца дрожат? Или мало мы плачем? Или мы требуем чего-нибудь? Надо же знать почему?

— Теперь вижу, с кем дело имею, — мрачно выговорила Голда. — Вы не сошли с ума? Говорить! Откусите свой язык. Хотят войны, — не мое дело. Не мое дело, говорю вам. Не знаю, кто воюет, что воюет… У меня не спросили, — я не отвечу. Но моему Левке надо уехать. Тоже козленочек, а уговорите-ка его! Я кричу с первого дня: ему нужно уехать. Но подождал пожара, подождал смерти ребенка, а не едет. Не едет!

— Дорогая, — мягко сказала Перель, — никому не хочется уехать.

— Как не хочется? Еврей воин? Еврей убийца? Не знаю, как ваш муж, но Левка ведь настоящий козленочек. Он тихий человек, хороший человек, работящий человек и любит Пеську и детей, как три мужа и три отца. Но все же он козленочек!..

— Он походит на моего мужа, — сказала рыжая. — Тот тоже рвется на войну, а уж дурак, а дурак!..

— Все хороши, — хмуро заметила Голда. — Умные люди давно разъехались…

На пороге показался человек, весь в заплатах, и прорычал хриплым голосом:

— Вы возьмете сегодня керосин? Давайте-ка свою кубышку.

* * *

Песька уже давно проснулась, разбуженная болью, начавшейся где-то внизу, не то в спине, не то в животе. Она спала на кровати матери, единственной кровати в комнате, и, измученная бессонной ночью, уже как в кошмаре терзалась видениями. Нахмале плакал, кто-то его успокаивал, доносился из лавочки голос матери, покупателей, — все было дальним, как будто на краю света, и не трогало ее.

"Кажется", — подумала она, вдруг вздрогнув от боли, и прислушалась к себе. "И этому нужно радоваться?" — с недоумением спросила она себя.

Лишь на днях похоронила она четырнадцатимесячного мальчика, прекрасного, чудесного мальчика, и образ его, больного и слабого, не отходил от нее во все эти дни страдания и скорби. Он умер, он умер! Казалось ей, что никогда уже она не будет плакать такими слезами, никогда другая жгучая, ядовитая печаль не заглушит отчаяния, что навсегда залегло в ее душе. Девственное горе, наивысшее горе первой потери подняло ее внутреннее существо так высоко, а оттуда сверху ей простой, темной, ей кроткой что-то открылось… Почему? И по ночам она тревожила мужа и с недоумением требовала ответа: "Почему, Левка? Почему жизнь, почему смерть?" И в пораненном сердце и в пораненных глазах мелькал кривой, замученный ребенок, как лезвие, рассекал ей мозг, и она спрашивала, вся в горе, вся в смятении: "Почему замученный? Ты знаешь, Левка? Если он дан был для радости, зачем отняли его? И где мои радости? И если нужны были его страдания, то к чему? Почему не мои, а его бессильного, его молчаливого? Не знаешь, Левка? А что есть смерть, Левка? Там, в мальчике, или в моем сердце?"