После Шлиссельбурга | страница 27



Скрывшись за легкую занавесь моей комнаты, я слышала всю сцену между становым, не знавшим, что ему делать, и разгневанной княжной, на минуту забывшей о непротивлении злу и вспомнившей внезапно о своем титуле…

Так вся молодая энергия, поистине изумлявшая и восхищавшая меня, пропала даром. Петербургские вельможи и сановники при всем почтении к сестре того, кто вводил в Болгарии конституцию, а потом был наместником кавказским, не откликнулись сочувствием на призыв энтузиастки.

Из понятной бережности я избегала вступать с Марьей Михайловной в религиозные прения и предпочитала молчать, когда она начинала речь о духовных предметах, но Александра Ивановна Мороз мужественно принимала вызов, и тотчас возгорался жаркий спор. Кроме разных догматических пунктов, дебатировались, главным образом, вопросы о средствах борьбы со злом. Допустимо ли отражать зло злом, применяя силу, совершая насилие? Сторонница непротивления злу и борьбы с ним путем кротости и убеждения, Марья Михайловна красноречиво защищала свои положения, а моя подруга говорила от разума и блистала остроумием и логикой. Признаюсь, я с удовольствием слушала эти споры, во время которых эти две умных женщины, сверкая глазами, боролись путем слова, исходя из совершенно различных мировоззрений, а я, как гостеприимная хозяйка, оставалась пассивной слушательницей. Обыкновенно дело кончалось общим смехом, потому что утомленная и пришедшая в конце концов в замешательство Марья Михайловна складывала оружие и, подняв глаза кверху, произносила:

— Об одном молю: укажи мне, господи, когда говорить, а когда молчать…

Она произносила это так мило и так славно улыбалась при этом, что хотелось расцеловать ее.

Эти схватки и дебаты не прошли бесследно, и, вернувшись в Петербург, Марья Михайловна жаловалась, что, не будь с нами А. И., она возвратила бы меня в лоно православия.

Да, Марья Михайловна витала относительно меня в области иллюзий, хотя я не подавала к этому решительно никаких поводов. Разве же это не было, в самом деле, с ее стороны иллюзией, когда в департаменте полиции моему брату Николаю Николаевичу, пришедшему, кажется, говорить о заграничном паспорте для меня, ответили: «Как же помирить с этим то, что сестра ваша, по словам Дондуковой-Корсаковой, хочет поступить в монастырь?» Брат остолбенел и должен был сознаться, что это, должно, быть, какое-нибудь недоразумение.

Несомненно, не простое желание видеть меня двигало Марьей Михайловной при трудном путешествии в Архангельскую губернию. Она все время уповала сделать меня своей единомышленницей и мое упорство считала за гордыню. Все время надеялась она, что победит меня, и когда ее нёнокская противница А. И. на время уехала от меня, и мы остались вдвоем, она произвела усиленный натиск, действуя на мои чувства. Лежа на постели, слабая, бледная, она с горечью говорила мне о своей дряхлости, упадке сил и неработоспособности. Скоро она умрет, и у нее нет преемницы. Она одинока, ей некому поручить продолжение своего дела, нет рук, на которые она могла бы сдать основанную ею общину сестер милосердия в Порхове. Ее скорбные речи и вся печальная, ослабевшая фигура вызывали сочувствие и глубокую жалость. Было так тяжело слушать эту уходящую из жизни женщину, этого истощенного борца за свою идею, сознающего, что дни его жизни сочтены, а дела впереди много. Тягостно было раздваиваться в противоречии: с почтением и любовью стоять перед личностью и вместе с тем чувствовать невозможность солидаризироваться с нею, разделить ее цели, ее средства… И эта двойственность от начала знакомства и до конца его постоянно мучила меня. Щемящее чувство еще более обострялось тем отношением, той преувеличенной оценкой моей личности, какая создалась у Марьи Михайловны и о которой она говорила, не скрываясь.