После Шлиссельбурга | страница 159



Глава тридцать шестая

Бурцев и Азеф

В конце сентября 1908 года Марк Натансон сказал мне:

— Вера, надо принять меры и усмирить Бурцева, который направо и налево распространяет слух, что Азеф провокатор. Мы решили пригласить тебя, Германа Лопатина и Кропоткина разобрать основания, по которым он позволяет себе порочить члена Ц. К. и дискредитировать партию. Согласна ли ты принять участие в этом?

И на мое «да» продолжал:

— Напиши о нашем предложении Петру Алексеевичу в Лондон, а с Лопатиным я переговорю здесь сам.

Я написала, но когда прочла копию с уже отосланного письма, Марк остался недоволен. По-моему, я написала правильно, поставив обе стороны на равную ногу. Вот этот-то оттенок равенства Марку и не понравился. Он сказал:

— Я сам еще напишу ему.

Написал или нет, я не знаю. Дело заключалось в том, что представители партии в лице Марка, с которым одним я говорила по этому поводу, боялись, как бы не подать мысль, что исследованию подвергнется поведение Азефа. Они не хотели, чтоб то, что будет происходить, было судом чести или третейским судом, из боязни, как бы не накинуть тень сомнения на «Ивана Николаевича».

Так или иначе, в том же месяце Кропоткин приехал в Париж, и в квартире Савинкова, довольно скромной, в небольшой, почти пустой комнате, где стоял стол и вокруг него 7–8 стульев, начались наши заседания.

Представителями партии являлись: М. Натансон, В. Чернов и Б. Савинков. Лопатин и Кропоткин уселись рядом, кажется, на маленьком диванчике, затем сидели: Савинков, Чернов и Натансон, а у четвертой стороны стола — я и по мою левую руку Бурцев. Единственными свидетелями были: Бакай, помещавшийся не у стола, а слева от Бурцева, чуть-чуть позади него, и Аргунов, вызванный для показаний об обстановке и обстоятельствах ареста типографии в Томске. Этот арест был первым пунктом рассмотрения. Бурцев приписывал его предательству Азефа. Типография была устроена в совершенно отдельном помещении на переселенческом пункте, на котором существовала больница, и врачом в ней был с.-р. Влад. Евг. Павлов.

Бурцев свое обвинение ставил на основании агентурных сведений Бакая, бывшего охранника в Варшаве, который, служа потом в Петербурге, дал Бурцеву много сведений и копий с документов тайной полиции.

То обстоятельство, что Бакай — прежний охранник, постоянно, вольно и невольно, подчеркивалось, как источник подозрительный и не заслуживающий доверия. Должна признаться, что я в особенности была заражена этим недоверием и чувствовала непримиримую враждебность к этому человеку. Мое раздражение против Бакая началось еще раньше, и вот по какому поводу. Бурцев однажды обратился ко мне с просьбой достать денег для побега одного человека из Сибири, но не назвал его. Когда я узнала, что это для бывшего охранника Бакая, я страшно рассердилась на Бурцева за то, что он не сообщил мне этого; меня возмутил также самый факт, что Бурцев хочет помочь бегству такой личности. И с тех пор я не могла победить неприязни к Бакаю. На заседаниях я не переставала помнить о его прежней роли, и это мешало мне объективно относиться ко всему, что он говорил. А Чернов все время подбавлял и подбавлял, указывая на эту роль. Аргунов, приглашенный только по поводу томской типографии и скоро удалившийся, обрисовал внешнюю обстановку ее, и, казалось, в смысле секретности все было обставлено самым лучшим образом. Он говорил, что донести мог дворник, которому могло показаться подозрительным что-нибудь в поведении работавших в типографии над набором «Революционной России»; говорил, что окна в помещении типографии (кажется, в нижнем этаже маленького домика) были всегда наполовину завешаны, и это могло возбудить любопытство, а затем донос. Вот все, что было сказано им по этому поводу.