Судьба и грехи России | страница 67



     Правильно определить вещь — значит почти разгадать  ее природу. В этом схоластики были правы. Трудность — и  немалая — в том, чтобы найти правильное определение. В  нашем случае мы имеем  дело с понятием историческим,  то есть с таким, которое имеет долгую жизнь, «живую», а  не только мыслимую. Оно создано не потребностью научной классификации, а страстными — хотя идейными  —  велениями жизни. В этой жизни полны определенного и  трагического смысла нелепые на Западе антитезы: «интеллигенция и народ», «интеллигенция и власть». Мы должны  исходить из бесспорного: существует (существовала) группа, именующая себя русской интеллигенцией и признаваемая за таковую и ее врагами. Существует и самосознание  этой группы, искони задумывавшейся над своеобразием  своего положения в мире: над своим призванием, над своим прошлым. Она сама писала свою историю. Под именем  истории «русской литературы», «русской общественной  мысли», «русского самосознания» много десятилетий разрабатывалась история русской интеллигенции в одном  стиле, в духе одной традиции. И так как это традиция ав-тентическая («сама о себе»), то в известном смысле она для  историка обязательна. Мы ничего не сможем  понять в  природе буддийской церкви, например, если будем игнорировать церковную литературу буддистов. Но, конечно,  историк остережется слепо следовать традиции. Его биографии не жития святых. Кое в чем он прислушается и к голосу противников, взор которых обострен ненавистью. Ненависти многое открывается, только не то, самое главное, что составляет природу вещи — ее essentia.

     Но обращаясь к «канону» русской интеллигенции, мы



==67


сразу же убеждаемся, что он не способен подарить нам готового, «канонического» определения. Каждое поколение интеллигенции  определяло себя по-своему, отрекаясь от своих предков и начиная —  на десять лет — новую эру. Можно  сказать, что столетие самосознания русской интеллигенции  является ее непрерывным  саморазрушением. Никогда злоба врагов не могла нанести интеллигенции таких глубоких ран, какие наносила она сама в вечной жажде самосожжения.

     «Incende quod adorasti. Adora quod incendisti».

      Завет святого Ремигия «сикамбру» (Хлодвигу) весьма сложными  литературными путями дошел до «Дворянского гнезда», где в устах Михалевича стал исповедью идеалистов 40-х годов:


                                                      И я сжег все, чему поклонялся,

                                                      Поклонился всему, что сжигал.