Судьба и грехи России | страница 119



     Если  на практике императорская власть обнаруживала большую мягкость сравнительно со своими юридическими возможностями, то  это потому, что, по своему воспитанию и культуре,государь был первым дворянином Империи и должен был разделять европейские понятия о приличиях  и благовоспитанности, свойственные  своему классу. Однако значение народной почвы самодержавия сказывалось всякий раз, когда дворянство пыталось, или только мечтало, перевести свои бытовые и гражданские


==129


привилегии  на язык политический. Против дворянского  конституционализма царь всегда мог апеллировать к народу. Народ, по первому слову, готов был растерзать царских недругов, в которых видел и своих  вековых насильников. В этой обcтaнoвкe, при двойственности самой природы императорской власти, становится понятной ее органическая  неспособность к самоограничению. Конституция в России  была величайшей утопией.

      В оболочке петербургской Империи Московское царство  было, выражаясь термином Шпенглера, «псевдоморфозной».  Раскрытие ее приводило само по себе к крушению построенного на ней здания государственности. Другими словами, русская государственность могла -                                следовательно,  должна была — погибнуть от просвещения.

     В просвещении был весь смысл Империи как  новой  формы  власти. Рождение Империи в муках петровской революции  предопределило ее идею властного и насильственного насаждения западной культуры на Руси. Без опаснойпрививки чужой культуры, и при этом в героических дозах, старая московская государственность стояла перед неизбежной гибелью. Речь шла прежде всего о технике и  формах народного хозяйства. Но разве мыслима техника  без науки,а новые формы хозяйства без новых хозяйствующих классов? Восемнадцатый век шел без раздумья и колебаний по европейской дорожке. (Только с новыми хозяйствующими  классами дело обстояло слабо.) Социальная  пугачевщина, с одной стороны, и политический либерализм Новикова и Радищева, с другой, отмечают конец просвещенного абсолютизма  в России. Отныне и до конца  Империя, за исключением немногих лет, стоит на противоестественной для нее — но не удивительной для последних поколений — позиции охранения. То, что охраняется,- не вековые основы народной жизни, а известный этап их разрушения. В консервативный догмат возводится выдохшийся, мумифицированный остов петровской революции. В этом вечная слабость русского консерватизма  — его  подлинная беспочвенность. Консерватизм прекрасно понимал лишь одно: опасность просвещения для крепости Империи. Трудно даже сказать, какое просвещение было опаснее: православно-национальное  славянофилов   или  космополитическое  и безбожное западников. И то и другое  разоблачало основную ложь, поддерживающую всю систему, — ложь, которую можно было бы наглядно выразить  так: московский православный царь в мундире гвардейского офицера или петербургский гвардейский офицер, мечтающий быть московским царем.