Запечатленный труд (Том 2) | страница 7



Свет дня застлали матовые стекла двойных рам, а крепостные стены скрыли дальний горизонт, поля и людские поселения.

Из всей земли нам оставили тюремный двор, а от широт небесного свода маленький лоскут над узким, тесным загончиком, в котором происходила прогулка.

Из всех людей остались лишь жандармы, для нас глухие, как статуи, с лицами неподвижными, как маски.

И жизнь текла без впечатлений, без встреч. Сложная по внутренним переживаниям, но извне такая упрощенная, безмерно опорожненная, почти прозрачная, что казалась сном без видений, а сон, в котором есть движение, есть смена лиц и краски, казался реальной действительностью.

День походил на день, неделя — на неделю, и месяц — на месяц. Смутные и неопределенные, они накладывались друг на друга, как тонкие фотографические пластинки с неясными изображениями, снятыми в пасмурную погоду.

Иногда казалось, что нет ничего, кроме «я» и времени, и оно тянется в бесконечной протяженности. Часов не было, но была смена наружного караула: тяжелыми, мерными шагами он огибал тюремное здание и направлялся к высокой стене, на которой стояли часовые.

Камера, вначале белая, внизу крапленая, скоро превратилась в мрачный ящик: асфальтовый пол выкрасили черной масляной краской; стены вверху — в серый, внизу почти до высоты человеческого роста — в густой, почти черный цвет свинца.

Каждый, войдя в такую перекрашенную камеру, мысленно произносил: «Это гроб!»

И вся внутренность тюрьмы походила на склеп.

Однажды, когда я была наказана и меня вели в карцер, я видела ее при ночном освещении.

Небольшие лампочки, повешенные по стенам, освещали два этажа здания, разделенных лишь узким балконом и сеткой.

Эти лампы горели, как неугасимые лампады в маленьких часовнях на кладбище, и сорок наглухо замкнутых дверей, за которыми томились узники, походили на ряд гробов, поставленных стоймя.

Со всех сторон нас обступала тайна и окружала неизвестность: не было ни свиданий, ни переписки с родными. Ни одна весть не должна была ни приходить к нам, ни исходить от нас. Ни о ком и ни о чем не должны были мы знать, и никто не должен был знать, где мы, что мы.

— Вы узнаете о своей дочери, когда она будет в гробу, — сказал один сановник обо мне в ответ на вопрос моей матери[5].

Самые имена наши предавались забвению: вместо фамилий нас обозначили номерами, как казенные вещи или бумаги; мы стали номерами 11, 4, 32-м…

Неизвестна была местность, окружающая нас, — мы не видали ее. Неизвестно здание, в котором нас поселили, — мы не могли обойти и осмотреть его. Неизвестны узники, находящиеся тут же, рядом, соединенные под одной кровлей, но разъединенные толстыми каменными стенами.