Дорогие Американские Авиалинии | страница 21



[23] — хе, по барабану. Я перестал пить в одиночестве, а самоубийство казалось столь же идиотской идеей, как вступление в Киванис-клуб.[24] В магнитофоне мрачные фортепианные блюзы Восточного побережья, в прослушивании которых я прежде был спец, сменились бессмысленным роком. А для беззаботных скачек мы ставили «АББУ». Я ничего не писал и наслаждался упоительной немотой. Шинковал овощи и оплачивал счета. Приносил Стелле горячий чай, когда она занималась, и читал ей вслух, пока она мокла в нашей рыжей ванне. Весенние деньки, так это зовется, хотя я без понятия почему.

Стелла не сразу сказала мне, что беременна. Она объяснила потом, что хотела выжать как можно больше счастья из тех безоблачных дней — и что, может, если бы она не сказала о беременности вслух, не признала бы ее на словах, все еще могло пройти, как лихорадка. Наконец состоялся разговор, изъеденный длинными жуткими паузами. Я сказал, что это ее дело, как поступить, но сам надеялся, что она решит пойти на аборт. Мы были молоды, ничем не связаны и собирались объехать весь свет. К тому же я сомневался — как оказалось, не зря — в своих отцовских качествах. Наутро Стелла записалась на прием в какую-то больницу в Жентили,[25] и следующие две недели мы медленно плыли по страшной орбите вокруг неназываемого. Мне снились кошмары, о которых я не говорил Стелле, или, скорее, не кошмары, а иносказания, сны, в которых я что-то терял. В одном сне у меня из машины украли ценную Чарлзову гитару, в другом из ящика стола пропали деньги — моя часть платы за квартиру. Однажды вечером мы со Стеллой смотрели на диване кино, ночной повтор «Песни Брайана»,[26] и в конце, там, где герой Джеймса Каана умирает, я заметил, что Стелла хлюпает носом. Я обнял ее и сказал: «Я и забыл, какой грустный конец у этого фильма», и она тут же ответила: «Я плачу не потому, что умер Джеймс Каан». Я тоже быстро ответил: «Я знаю», но это было неправдой. Я видел только, что она оплакивает Джеймса Каана, и правда состояла в том, что я не представлял, что она в тот миг чувствовала. Когда мы легли в постель, я обнимал и прижимал ее к себе, пока знакомые токи в члене не заставили меня отпрянуть под одеяло, отодвинуться от Стеллы как можно дальше. Я не хотел, чтобы она заметила. Она поймет, что это я, думал я тупо. Тот, кто сделал это с ней, тот, из-за кого она плачет.

Стелла не просила сопровождать ее, но я пошел. Больница помещалась в жилом квартале, от соседних домов ее отличала лишь невнятная эмблема — стилизованная фигура женщины в хитоне, поднявшей руки к небу. Еще там был охранник у дверей — жирный черный парень, который избегал смотреть в глаза. Приемная напоминала захудалую зубную клинику в бедном квартале: журнальчики, обернутые в суперобложки с вечным «ПОДПИСКА ЗАКАНЧИВАЕТСЯ. ЭТО ВАШ ПОСЛЕДНИЙ НОМЕР!», и «Люди дождливого дня» Гордона Лайтфута, льющиеся через динамики под потолком. Я держал Стеллу за руку, пока не выкликнули ее имя. Читать я ничего не взял — показалось неуместным, — так что я в основном топтался на улице и курил, мучительно пользуясь одной пепельницей с охранником. Но я успел прикончить только одну-две сигареты, потому что минут через пятнадцать Стелла появилась на крыльце. Щеки у нее горели, по ним катились слезы, она куталась в легкую тунику, будто ее обдало парализующим холодом. «Прости, — сказала она, — но я не смогу это вынести. Прости, Бенни, не смогу, нет». Я потянулся обнять ее, но она отступила: «Нет. Нет. Пойдем. Прошу, прошу, пойдем отсюда».