Том 8. Статьи, рецензии, очерки | страница 99
Но Марья Ивановна Гоголь была проницательнее биографов. Она была женщина умная, знала сына и сама любила когда-то своего Василья Афанасьевича. Она помнила, как он играл ей за речкой нежные мелодии и писал любовные письма. Напыщенный, неискренний и холодный, стиль в письме сына не мог обмануть ее: это, очевидно, не любовь к живой женщине, а что-то другое. Что же именно? Просто попытка объяснения того обстоятельства, что опекунские деньги самовольно употреблены на поездку за границу. Зачем? Марья Ивановна знала, что за границу ездят лечиться. Петербург — город соблазнительный. Итак, ее сын поехал лечиться от… дурной болезни.
Как это часто случается с умными и практическими людьми, Марья Ивановна превосходно угадала очень многое. Но вывод сделала грубо ошибочный: ответное письмо матери поразило сына, как громом. «В первый раз в жизни, — писал он 24 сентября 1829 года, — и дай бог, чтобы в последний, я получил такое страшное письмо». Упрекая мать за ее предположения, он прибавляет: «Вот вам мое признание: одни только гордые помыслы юности, проистекавшие из пламенного желания быть полезным, завлекли меня слишком далеко…» В своем слишком простом объяснении Марья Ивановна действительно ошиблась: за границу увлекала Гоголя не любовь и не болезнь, а писательский инстинкт.
В 1829 году Гоголь был двадцатилетним юношей. Через три года в письме к школьному товарищу А. С. Данилевскому Гоголь прямо признается, что чувства сильной любви он не испытывал, и радуется этому: сильное чувство «превратило бы в прах» его слабый организм. А еще лет десять позже, почти уже перед смертью, больной, огорченный, усталый, он попытался, по-видимому, сделать предложение А. М. Виельгорской, с которой вел знакомство и дружескую переписку без всяких намеков на какое-нибудь более нежное чувство. На предложение последовал отказ, не вызвавший, по-видимому, особого огорчения.
И это все: ни Лауры, ни Беатриче, ни Натальи Гончаровой. Ни семьи, ни профессии, ни даже службы в те времена, когда все на Руси служило, не исключая писателей: Державин был губернатором, И. И. Дмитриев — министром, Карамзин и Жуковский — царедворцы. Даже Пушкин с горечью и нетерпением, но напрасно стремился скинуть придворный мундир и сошел в могилу камер-юнкером. Николай I не хотел понять, что можно быть только Пушкиным и ничем более. Гоголь все-таки остался только Гоголем. «Могу сказать, — писал он в 1836 году В. А. Жуковскому, — что никогда не жертвовал свету своим талантом. Никакое развлечение, никакая страсть не могла овладеть моей душою и отвлечь меня от моей обязанности»… «Не писать для меня значило бы не жить», — говорил он позже в «Авторской исповеди».