Язык философии | страница 75



Таким образом, Гераклит, назвавший начало Логосом и Мыслью, не оправдывает наших ожиданий, что теперь он пригласит нас понять логос, разгадать загадку мира. Мы этого сделать не можем, потому что правящий логос — Молния и нами правит, в том числе и тогда, когда мы его изъясняем. «Всем правит Перун». Приблизиться к молнии трудно. Ее свойство — быть захватывающей. Даже ее отдаленные отсветы потрясают. Августовская мобилизация 1914 г., с которой обозначился кризис Европы, и февральская революция 1917 г. в России имели захватывающий характер.

Наша мысль довольна собой, если ей удается, хромая, хоть как‑то издали поспевать за событием, задним числом осмысливая его. В большинстве случаев ей это не удается. О том, чтобы слиться с грозой события, мысль мечтает в страхе и ужасе. Об «анализе» логоса — правящей молнии — говорить не приходится.

И всё же мысль всегда участвует в логосе–молнии, не сама себе, конечно, устраивая это участие. Мы имеем отдаленный опыт правящей молнии в восторге, внезапном, мгновенном и безотчетном. Или в ужасе, но не таком, который близок к боязни, а в светлом, который ближе к восторгу. В ужасе–восторге тело, душа и ум сплавляются в целое простое существо. Они не суммируются. Мы представляем возвращение тела, ума и души к собранности через их сложение уже исходя из нашей обыденной привычки к самосознанию. В восторге–ужасе обыденное самосознание прекращается. Неточно даже сказать, что человеческая «психика» в восторге–ужасе упрощается и становится напряжением, тонусом; не с «психикой» происходит упрощение, как бы в ее рамках, а всё человеческое существо уступает себя искре восторга. Собственного своего у него тогда не оказывается.

Человек «себя не помнит», но не отчуждается от себя, наоборот, достигает собранности; и счастлив, хотя страдает. Так молния и гром приводят человеческого младенца в ужас, но редко запугивают и подавляют, скорее по–особенному бодрят. Захваченный ужасом–восторгом — это бывает в чистом виде в детстве, позднее занятость мешает захваченности, но опыт привязанности к другому пересиливает первое, возвращает второе, — узнает свое существо как безусловно родное и тем более собранное в единство, что очень упростившееся, и одновременно вовсе не свойское, каким можно было бы распоряжаться. Став собой, он становится над собой менее властен. Человеческое существо повисает над бездной, от которой не отшатывается; наоборот. Она ему не чужая, при том что открывается как смерть. Человек в упоении ужаса видит смерть в своем существе. Он видит и больше: что бездна смерти не чужая ему. Даже смерть нечто такое, через что он проходит.