Аваддон-Губитель | страница 4



, ни Эрнесто Гевара, ни Марсело Карранса не имели потребности писать. Ему вдруг подумалось, что, пожалуй, это выход для бессильных. Возможно, права нынешняя молодежь, отвергающая литературу? Как знать, все очень сложно. Ведь тогда, как говаривал Сабато, следовало бы отвергнуть и музыку, и почти всю поэзию, — они тоже не помогают революции, которой жаждут молодые. К тому же, словами не был создан ни один истинный деятель — все они создаются кровью, иллюзиями, надеждами и реальными стремлениями, они будто нужны для того, чтобы все мы, в этой хаотической жизни, могли обрести смысл существования или, по меньшей мере, отдаленный проблеск смысла.

Еще один раз в своей долгой жизни он почувствовал потребность писать, хотя ему было непонятно, почему она появилась теперь, после встречи с Сабато на углу улиц Хунин и Гидо. И в то же время его не покидало хроническое ощущение бессилия перед беспредельностью бытия. Вселенная так огромна! Катастрофы и трагедии, любовь и невстречи, надежда и смерть — как все это объять? О чем он должен писать? Какие из этих бесчисленных событий самые важные? Когда-то он сказал Мартину, что вот ведь случаются в далеких краях катаклизмы, а для кого-то они ровно ничего не значат: для этого мальчика, для Алехандры, для него самого. И внезапно простое пенье птицы, взгляд прохожего, полученное письмо поражают своей реальностью и потому приобретают такое значение, с каким не сравнится холера в Индии. Нет, это не безразличие к миру, не эгоизм, по крайней мере в его, Бруно, случае, а что-то более тонкое. Как странно должен быть устроен человек, чтобы далекое ужасное событие стало для него реальностью. Вот в эту минуту, говорил он себе, невинные дети во Вьетнаме погибают, сжигаемые напалмовыми бомбами. Так не будет ли подлым легкомыслием писать о нескольких страдающих на другом конце света? Приуныв, Бруно снова принялся наблюдать за чайками в небе. Но нет, спохватился он. Любая история надежд и несчастий одного-единственного человека, одного никому не известного юноши может захватить все человечество и помочь найти смысл существования, даже в какой-то мере утешить вьетнамскую мать, оплакивающую своего сгоревшего ребенка. Конечно, он достаточно честен с собой, чтобы понимать (чтобы опасаться), что написанное им не достигнет подобной мощи. Однако такое чудо возможно, и, быть может, другие сумеют свершить то, что не удастся ему. Да, да, как знать. Надо писать об этих юношах, больше всего страдающих в нашем беспощадном мире, больше всего заслуживающих, чтобы была описана их трагедия, а также смысл их страданий, если таковой имеется. Начо, Агустина, Марсело. Но он-то, что он о них знает? В туманных картинах памяти он едва различает более значительные эпизоды собственной жизни, собственные воспоминания детства и отрочества, меланхолическую тропу своих привязанностей.