Дневник больничного охранника | страница 54



То ли служба, то ли работа, — охрана.

Развал, распад — но завелась всюду.

Свобода, объявленная как банкротство, — но плодятся охраняемые зоны на каждом шагу. Детские сады. Больницы. Школы. Магазины. Самое мирное и гражданское почему-то. Еще только церкви не охраняли, но появятся когда-то даже в церквях и прощупывающие до карманов арки металлоискателей — и охрана. Сторож — тот, что как бы внушал: спите, граждане, мирно, пока я не сплю, — уступил мобилизованному по-армейски человеку. И уже не поколение каких-то сторожей — а половина мужского населения, опрокинутая в бедность, добровольно переоделась в камуфляж. И не сторожили — охраняли маленькие зоны одетые в камуфляжную форму парнишки и мужички. Только она защищала, ну и кормила. Служили кому-то, как бы даже с преданностью. Старались, пугали собой — и сами же боялись. Но больше всего — потерять эту работу, потому что другой не было.

Я помню одного такого — как он меня поразил, — он охранял Союз писателей, что на Поварской. Там тоже завели свою охрану. Я пришел зачем-то, но меня не пропускали в здание без членского билета. Пожилой дядька закрывал собой проем двери, а рукой схватился первым за массивную дверную ручку — и вооружившись, и обезоружив, — так что я вдруг увидел вылезшие из-под рукава его камуфляжа будто бы снятые с кого-то, как у мародера, жалкие женские часики.

Время, почему же оно совсем не остановилось?

Все хотели стать честнее — но обманули самих себя.

Что меня сейчас поражает: я не помню хотя бы растерянности на лицах взрослых людей — родителей или школьных учителей. Помню, что все читают «Дети Арбата» — и на лицах жадный безвольный интерес. А мне не интересно, моя юность счастливая. Что точно: всё решили за нас и без нас, последних, а быть может, единственных, кто все это любил — пусть бессмысленно, но как свою жизнь. Вот я сижу в опрятном профессорском доме, в тихом французском городке — и пытаюсь объясниться с очень уверенным в том, что являлось смыслом его жизни, деятелем эмиграции… Он видел Бунина и Цветаеву. Он вежлив со мной как с гостем — но смотрит с презрением. Ну да, я ведь плачусь по ненавистной ему стране. Мне не по себе — но потому, что я впервые защищаю ее — да, да! Выкормыш… Вдруг я почувствовал, что если смолчу — это будет подлостью. Я предам очень многое. Я столько давал клятв и присягал — но предал. Никто не заставлял ни клясться, ни предавать.

Странно, именно тогда нас призвали… Уже пролилась кровь. Тбилиси, Фергана, Баку… И это мы — армия. Это мы должны защищать. Но я помню себя и тех, с кем служил, одногодков: мы даже радовались — вот и нам что-то перепасть может интересное, рисковое, о чем можно будет потом рассказать. Это в Афган было страшно, но войска вывели — и стало не страшно куда-нибудь попасть. Огромную страну слепо считали своей — а это чувство, оказалось, ничего не скрепляло. Мы вернулись домой, рассказывая друг другу дурацкие армейские байки, — и ничего не понимали, ничего не почувствовали. Все случилось без нас, мы тут были ни при чем… Но армия внушила отвращение к полуживому государству: беспомощному и равнодушному.