Сочинения | страница 40
Сравнительное изучение религий разрешило нам сравнивать религии и противопоставлять их друг другу. Пятьдесят лет тому назад любили доказывать, что все религии, в сущности, одинаковы (иногда — что они одинаково ценны, иногда — что одинаково вздорны). Потом наука эта внезапно стала научной и обнаружила глубочайшие пропасти и высочайшие вершины. Конечно, истинно верующие люди должны уважать друг друга. Но это уважение помогает увидеть различие там, где видели только безличие. Чем выше мы оценим благородную отрешенность Будды, тем лучше поймем, что она прямо противоположна спасению мира, делу Христа. Христианин уходит из мира сего в мироздание, буддист бежит от мироздания еще больше, чем от мира. Один возвращается к Творцу, к сотворению, другой растворяет себя. Христианство и буддизм, крест и мировое древо часто сравнивают. На самом же деле они соответствуют друг другу только так, как соответствуют ключ и замок, холм и долина. В определенном смысле высокое отчаяние буддизма — единственная альтернатива священному дерзновению христианства. И впрямь перед человеком, живущим истинно духовной жизнью, стоит дилемма очень трудная, даже страшная. Мало что на свете может сравниться с ней по своей полноте. И тот, кто не взошел на вершину Христа, сорвется в пропасть Будды.
Это относится (хотя и в менее резкой, да и менее достойной форме) ко всему, что предлагает нам языческий мир. Почти все ведет в безнадежный омут повторения, знакомый древним. Почти все приходит к одной и той же идее возвращения. Это и есть то самое, что Будда назвал колесом скорби, а бедный Ницше — радостной мудростью (интересно, как представлял он себе мудрость печальную?). Честно говоря, Ницше думал так в конце, не в начале. Ему угрожало помрачение рассудка, и мысли его уже не похожи на прежние прекрасные откровения о смелой свободе или творческой новизне. Он захотел распрямиться, но упал и разбился, словно его казнили на колесе.
Одна на свете, высоко над колесами и омутами стоит вера святого Фомы. В ней уравновешены мудрость, которая глубже восточной, и блеск, который ярче античного. Лишь она учит, что жизнь — приключение, что велики начало ее и цель, что корень ее — в радости Божьей, свершение — в счастье человека, о котором говорят древние слова, торжественные и точные, как старинный танец: «Ибо радость моя — с сынами человеческими»[79].
Мне дано поверхностно рассказать о философии Аквината, едва коснуться его теологии и скромно умолчать о его святости. Но приходится повторять снова и снова, с некоторой монотонностью, что его философия обусловлена его теологией, а теология — святостью. Другими словами, я должен снова напомнить, что великий философ был католиком, христианином, а без этого его нельзя понять. Аквинат крестил Аристотеля, Аристотель не смог бы крестить Аквината; чисто христианское чудо воскресило великого язычника. Доказать это можно тремя путями (как, наверное, сказал бы святой Фома).