Вечерний день | страница 36
Казалось бы, догадаться об этом нам, русским, следовало раньше, чем кому‑либо. В серебряный век нашей литературы, накануне революции, английские влияния у нас не первенствовали (хотя и это не оправдывает, конечно, нашего теперешнего неведения); зато всем остальным нашим прошлым мы, вероятно, больше подготовлены к восприятию английской литературы, чем какой бы то ни было другой. Не стоит распространяться о влиянии Стерна, Вальтер–Скотта, Диккенса, о русском байронизме, о том, что мог бы возникнуть русский Шекспир, если бы родился русский Август Шлегель. Есть явление более показательное: величайший русский поэт, из всех европейских литератур, более всего обязан именно английской. Принято, правда, считать, что Пушкин воспитывался на французской поэзии, но это верно лишь в том смысле, что в период, предшествовавший настоящей его зрелости, он был ее невольным учеником. Что такое влияние Парни, Вольтера и Шенье рядом с той красноречивой истиной, что тон и стих «Евгения Онегина» были бы невозможны без тона и стиха Байроновского «Дон–Жуна», что «Борис Годунов» немыслим без Шекспира, как «Арап Петра Великого» и «Капитанская дочка» без Вальтер–Скотта, что «Скупой рыцарь» выдан за перевод с английского, а «Пир во время чумы» почти полностью с английского переведен. Раскройте «Раскаяние» Кольриджа, и вам покажется, что вы читаете по английски «Каменного гостя», до такой степени близки к пушкинским в этой драме и строение стиха, и система образов, и как бы самые голоса действующих лиц, и всё неопределимое в словах течение стихотворной речи.
Это проникновение великого поэта в величие чужой поэзии не случайно, как не случайны история русской литературы и развитие пушкинского гения. Есть внутреннее родство, хотя бы уже в самом отношении литературы к жизни, сближающее Россию с Англией.
В Англии требуют от литературы так же мало «духа гецметрии», как у нас, и так же много душевной человеческой насыщенности. В Англии ответственность писателя за свою книгу качественно похожа на ту ответственность, какую привыкли возлагать на него у нас. Именно поэтому, должно быть, во времена всеобщего расцвета европейского романа, русская его форма, всё‑таки, ближе всего была к английской. Достоевский в молодости переводил Бальзака, боготворил Жорж Санд и подражал Эжену Сю, однако начал он внутренне всё же с Диккенса. Томас Гарди, по своему мировоззрению, по чувству жизни, очень далек от Толстого, и всё‑таки из романистов всего мира родственнее всех ему Толстой. Различий, разумеется, тоже замалчивать нельзя, однако, если вдуматься в них достаточно глубоко, если вычесть неизбежный «местный колорит» и личное несходство в отдельности взятых авторов, то придется отметить одну основную черту, отличающую английскую литературу от всех других литератур, в том числе и от русской, но столь знакомую и родную нам, что мы нередко приписываем ее себе, забывая, что не имеем на то столь же неоспоримого права, как англичане.