Том 7. История моего современника. Книги 3 и 4 | страница 65



Наконец за мной явились жандармы. Это были те самые, которые привезли меня из Починок, — один вежливый и довольно приятный, другой грубый и пьяный. Мы поехали с ними тем же путем, каким в прошлом году ехали с братом, и останавливались на тех же станциях. На печках и косяках я встречал надписи, сделанные тогда. Встречалось, между прочим, и имя Клавдии Мурашкинцевой. На меня пахнуло недавним прошлым. Тогда были чудные весенние дни… Ехали мы из тюрьмы, и даже ссылка казалась нам выходом на свободу… Вспомнились мне тогдашние хороводы, песни… Теперь я ехал навстречу, вероятно, новой тюрьме… Те, кому пришлось бывать в подобных обстоятельствах, вспомнят, наверное, то особенное чувство, которое вызывают в душе такие напоминания о прошлом, в виде какой-нибудь надписи на стене, которую прочитываешь в пути…

Местами ямщики или почтовые писаря узнавали меня и порой спрашивали: «Вы тогда ехали вдвоем. Два брата, похожие друг на друга… А где же теперь твой брат?»

В одном месте нас повез молодой веселый парень, который тогда очень восхищался пением Мурашкинцевой. Он, очевидно, тоже узнал меня и все поворачивался, как будто собираясь сказать что-то. Но его, очевидно, останавливал суровый вид старшого. Наконец, пустив лошадей легкой рысцою по ровной дороге, он не выдержал. Скручивая папиросу, он повернулся на козлах и сказал:

— Слышь… А без тебя там еще подбавили!..

Видя мой недоумевающий вопросительный взгляд, он лукаво подмигнул мне и пояснил:

— Царской-от дворец… вконец, братец, нарушили.

Пьяный старшой очнулся от дремоты и заворочался.

— Что так-кое?.. Ты как можешь!..

Ямщик еще раз подмигнул мне и повернулся к лошадям.

Так я узнал на костромской дороге о взрыве царского дворца, произведенном Халтуриным. Ямщик говорил веселым, но, в сущности, безразличным тоном. Тебе, дескать, интересно, а мне наплевать… На меня опять пахнуло починковским безразличием…

Однако чем более мы подвигались к юго-западу, оставляя за собой костромские леса и трущобы, продолжение вятских трущоб, — тем более я чувствовал, как кончается это безразличие. На станциях под Костромой уже слышались разговоры о Лорис-Меликове, о данных ему царем особых полномочиях, о покушении на него со стороны Млодецкого. В одном месте станционный писарь, молодой и толковый отставной солдат, рассказывал жандармам о Лорис-Меликове, под начальством которого он служил на Кавказе. Его отзывы были проникнуты восторгом и… политикой. В его речах слышалось осуждение террористических покушений. Он посматривал при этом на меня, но удержался от прямых намеков. Такие разговоры то и дело звучали в моих ушах и на других станциях. Через Кострому мы проехали утром, не останавливаясь. Было как раз 19 февраля, день царского юбилея. Толковали о «царе-освободителе», об уничтожении крепостного права, о взрывах на железной дороге и во дворце… Казалось, починковское равнодушие осталось далеко позади. Все, что мне приходилось слышать теперь, было проникнуто верноподданством и недоуменным осуждением таинственных людей, неведомо из-за чего посягающих на царя и на власти… Процесс, уже закончившийся в душах Санниковых, Кузьминых и Богданов, — еще не начинался в широких массах, ожидавших всего от царской милости. Говорили о каком-то особенном манифесте, который должен был выйти, а теперь уже, наверное, вышел в день царского юбилея.