Том 8. Преображение России | страница 22



— В домино тут принято играть, — не понимаю, какой в этом смысл…

— А я дума-ла: играете…

— Страстный игрок! — указал на жену Добычин, весь сияя тому, что Алексей Иваныч оказался так понятлив. — Когда капитан Обух батарейного командира получил, — а они с женой милейшие, конечно, люди, — партнеры ее неизменные… Когда уезжали они, — «и мы, говорит, к вам в Тавастгус… Вы нас ждите!..» А? Шутка ли, — в Тавастгус какой-то, черт знает куда! Все думали, что так это, как обыкновенно бывает… Гм… Дружеская шутка… А она — всурьез! А она всурьез!.. (Даже покраснел Добычин.)

Алексей Иваныч силился представить, как слепая может быть страстным игроком, и не мог; решил, что это раньше когда-то… как охотничий альбом и тот, семейный, с карточкой, залитой красным вином, и с другою карточкой: девочкой в белом переднике.

— Женские причуды!.. — продолжал полковник. — Вот и дочь моя тоже: цыплят не ест! «Почему же ты все решительно: говядину, телятину, баранину, и рыбу всякую, и дичь, и кур… (представьте!)… Ведь кур же ты ешь! Почему же ты цыплят избегаешь?» — «Ну, не могу…» — «Как же это прикажешь понять: „не могу“? Почему именно не можешь?» — «Ну, не могу, вот и все…» Не могу, и все! — пожал длинно плечами и посмотрел горестно.

— Мы еще к ним по-е-дем, — сказала слепая, зевнув.

— Куда? Куда поедешь?

— К Обухам… В Тавастгус…

— Во-от!.. А?.. — Добычин до того прискорбно покачал головою, что только Нелли могла его отвлечь: пришла с какою-то косточкой из кухни, положила около его ног и заурчала.

— Что, косточка, а, Нелюся?.. Ах, хорошая косточка! Ах, замечательная, а! Ах, хорошая! — Если я не похвалю, не будет есть, ни-ни-ни, — ни за что!

— Понимает вас…

— Уди-вительная!.. Все решительно понимает, — все на свете!.. Кушай, Нелюсенька, кушай: хор-рошая… Да-да-да… Замечательная!..

Тут, тихо отворив дверь, вошла и села на диван, поджав ноги, Наталья Львовна. Алексей Иваныч предупредительно повернул свой стул так, чтобы быть к ней лицом, но она не вмешалась в странный разговор: она сидела совершенно спокойно, только глядела попеременно на всех нахмуренными немного глазами, — на него так же, как на отца, на мать. Теперь Алексей Иваныч присмотрелся к ней внимательней, чем раньше, и увидел, что у нее все лицо — из одних глаз, только глаза эти — не те, которые мелькали на карточках в альбоме, а от них, так много уж видевших и знающих, становилось неловко сидеть здесь на стуле, лицом к лицу.

Из черной кофточки выходила белой колонной ровная шея, и лицо, — если бы закрыть глаза, — было правильное, с немного ноздреватым, материнским носом и похожим на отцовский лбом, но видно было по глазам, до чего ей тоскливо здесь и как тоскливо было в своей комнате, где она писала письма, и, должно быть, рвала и бросала на пол, писала, рвала и бросала, — так и не могла ни одного докончить и так же смотрела на огонь свечи или на абажур лампы, как теперь на него.