Том 8. Преображение России | страница 14



И говорил чужому:

— Любит меня — это я вам доложу — по-ра-зи-тель-но! Ни жену, ни дочь, — хотя к тем тоже привязана, но не та-ак! Нелюся, любишь барина? Любишь, да? Ро-ман-тическая собачка! Романсирует Нелюся, да, да!.. Влюблена в своего барина, да, да, да!..

Нелли женственно пожималась и виляла хвостом, а он, нагнувшись, трепал ее по кудрявой шерсти и снизу, блестя очками, таинственно сообщал чужому:

— Все решительно понимает… все на свете! Больше, чем человек.

У него был большой, с горбинкой, ноздреватый нос, седые усы он подстригал щеткой, лицо от солнца покраснело и шелушилось, точно собиралось поноветь. В крупном жестком кадыке сохранился еще зык, и иногда он показывал его, крича на жену. Но слепая была удивительно холодна — она знала, что даже и крик этот — тоже кротость. Она сидела в кресле страшно тучная, с безжизненно оплывшим лицом, и когда муж переставал кричать, уставая, говорила ему ровно и спокойно:

— Ты кончил?.. Хорошо… Принеси мне пива стакан… И сухарей к пиву… И папирос.

Почему-то беспокоило ее только представление о сколопендре: часто казалось ей, что ползет где-то около ног ее сколопендра и вот сейчас, скользкая, поднимется по башмаку вверх до голого места и укусит, — хотя сколопендры ей никогда не приходилось видеть и даже трудного слова этого она не могла выговорить как надо, — называла сколопендру — «цилиндрою». И когда приносил ей Лев Анисимыч папирос, сухарей и пива, она добавляла ровно:

— И посмотри еще, нет ли цилиндры.

Ходить ей, конечно, было трудно. Целыми днями сидела на балконе, подставив солнцу круглое безжизненное лицо. И солнце как-то проникало в нее, как спокойствие, устойчивость и своеобразие. Про птичью трескотню за балконом спрашивала мужа: «Это кто же это так: воробьи или птички?» Когда в первый раз услыхала, как камни рвали порохом в горах, спросила спокойно: «Неприятель ли это какой подступает или свои?»

И Ундине Карловне говорила: «Всем хороша ваша дача, и обед сносный, жалко только одно, что вы — немка… Не люблю немцев… Вот немецкое пиво люблю, а самих немцев нет… Не лежит к ним душа».

Наталья Львовна в шестнадцать лет была скромной по виду институткой; в восемнадцать, обманув отца, будто едет к подруге в соседний город, ушла с богомолками по длинным-длинным полевым дорогам — с палочкой, с синенькой ленточкой в косе, в ситцевом платочке, в лаптях и совершенно без денег. В дороге с ней случилось что-то скверное, о чем она не говорила, но, кое-как через месяц добравшись домой, долго болела. В девятнадцать лет поступила учительницей в глухое село, а в двадцать — артисткой на выхода в захудалую труппу, с которой четыре года бродила по провинции, — наконец теперь никуда уже не рвалась; смуглая, большеглазая, строгая на вид, в черном, очень простом, — точно в трауре, гуляла одна, часами глядела на море (от моря, если глядеть на него долго, голубеет, смягчаясь, душа).