Столичная беднота | страница 29



— Смотри! — говорила она Дурдилке, — только задумай уйти… Разыщу, удавлю своими руками!..

— Я те дам! — отзывался солдат. — Попробуй!

— И удушу! Ты что тут? Нешто твоя собака?

— Не моя, а не дам!.. На то есть начальство собак бить, — а не ты. Не дам!.. Себе возьму!

— К себе?.. Да ты хоть озолоти ее, не пойдет она к тебе.

— Эх, дура старая!.. Я ей кусок дам, она сейчас ко-мне пойдет!.. Сладкое ей у тебя житье, нечего сказать!.. Тютек!.. Иси, сюда, пострел!

— Ну-ну! — говорит Настасья, смотря на Дурдил-ку. — Поди-поди, попробуй!

— Иси, сюда! на говядины!

— Поди, Дурдилка, возьми у кавалера говядины, она у него с француза еще в зубах застряла…

— Старуха-а! не шуми! — довольно строго предостерегает солдат.

— Ты зови собаку-то!.. Ну зови!.. чего ж ты?

— Старая баба! — презрительно заключает солдат, так как Дурдилка решительно не поддавалась соблазну.

— Ай взял? — с удовольствием кричит Настасья соседу… — Так, так, Дурдилушка! На тебе корочку, у-у ты, моя легковерная слуга!

Настасья употребляла иногда в разговоре слова совсем не те, какие следует; это потому, что она на своем веку слышала слов довольно мало и теперь, на воле, усвоивала всякое слово без разбору.

"Легковерная", по словам Настасьи, Дурдилка была действительно верная собака, и не потому, чтобы она была облагодетельствована Настасьей, а по одинаковости положения. Это тоже была "дворовая" собака, без конуры, без хозяина. В характере ее было много мрачности, равнодушия и вместе недоверия. "На кость!" — говорит ей какой-нибудь добрый обыватель угла. Дурдилка мрачно смотрит на него и не идет. "На, дура!" Она чуть-чуть вильнет хвостом и — все ни с места. Надо бросить кость и уйти: и тогда, подождав и убедившись, что кость одна и никто над ней не сторожит, она медленно подойдет к ней, медленно возьмет и медленно понесет в такой угол, где уж ее не сыщешь. В жизни Дурдилки бывали разные случаи и разные повара. То она привыкнет свободно входить в кухню и наверное рассчитывать на кость; то вдруг, явившись в веселом расположении духа, получает от нового повара полный ковш кипятку на свою спину. Когда ее били, она не визжала и не рычала, а только поджимала хвост и уходила: она привыкла. Настасью она знала и была уверена, что если у Настасьи есть что-нибудь из съестного, то и ей, Дурдилке, достанется. От этого она и верна была ей; да кроме того она чувствовала, что время ее прошло, что собака она была не хозяйственная и что на улице ей делать нечего: только поглядит, да и пойдет в угол лечь. Во всем доме, во всем дворе ей не симпатизировала ни одна собака. Если иной раз к ней разлетится какой-нибудь джентльмен, то Дурдилка просто отойдет от него, опустив голову, словно конфузясь за джентльмена, что он не на ту напал. И джентльмен действительно поглядит ей вслед чуть-чуть и тоже уйдет. Настасье нравилось это отчуждение Дурдилки от собачьего общества. "Нечего тебе с ними, — говорила она ей: — что за компания? Издерут последнюю шкуру. На кость — и сиди!" И Дурдилка сидела в ее углу. Раз только Дурдилка позволила было себе вмешаться в чужие дела. Выйдя на двор, она увидела, что с молоденьким, месяцев пяти, щенком играет собачка, постарше щенка месяцами двумя. Собачка повалилась на спину и пренежно целовала щенка, который совал ей голову в самый рот. Дурдилка зарычала на собаку. В эту самую минуту ее настигла возвращавшаяся домой Настасья. Как несчастная мать, много выстрадавшая из-за неудовлетворенного чувства любви, она сразу поняла, что тут происходит.