Из разговоров с приятелями | страница 25



"Поглядел я по обыкновению с каким-то деревянным благоговением на всю эту обыкновенную обстановку мастерской, дополненную по обыкновению обязательной для ничего не понимающих зрителей тишиной и молчанием, и вдруг ожил, очувствовался, возвратился в состояние здравого ума и полной памяти. Увидал я одну маленькую картинку — и она-то вот сразу вывела меня из глубокомысленного столбняка и деревянного благоговения к вещам, совершенно непонимаемым. Картинка эта ничем особенным не замечательна. Вот она: девушка лет пятнадцати — шестнадцати, гимназистка или юная студентка, бежит "с книжкой подмышкой" на курсы или на уроки…

"Таких девушек "с книжкой подмышкой", в пледе и мужской круглой шапочке, всякий из нас видал и видит ежедневно и уж много лет подряд, и притом в огромном количестве. Одни из нас, "из публики", просто определяют это явление словами: "бегают на курсы"; другие через пень колоду присоединяют рассуждения "о женском вопросе"; иной почему-то произнесет слово "самостоятельность" и ехидно улыбнется. Словом, все мы, "публика", имеем понятие о том, что "бегают", что "идут против родителей", иногда "помирают не своей смертью", что, с другой стороны, самостоятельность "хорошо", что "пущай", что лучше всего "мать"; назначение женщины — "мать", а не бегать на курсы, что мозг женщины мал, что ничего не выйдет и что опять-таки как будто "хорошо". Словом, обо всей этой современной беготне, книжках, мужских шапках, непочитании родителей, пледах, очках, самостоятельности, медицине, материнстве, малом объеме мозга мы, публика, толкуем, бормочем, судим, тараторим, говорим множество шаблонных умных вещей, множество глупостей и пошлостей и в существе не понимаем того главного, существенного, что таится в глубине всей этой толкотни, беготни, рассуждений о мозге, книжках, пледах, очках.

"И вот художник, выбирая из всей этой толпы "бегущих с книжками" одну самую ординарную, обыкновенную фигуру, обставленную самыми ординарными аксесуарами простого платья, пледа, мужской шапочки, подстриженных волос, тонко подмечает и передает вам, "зрителю", "публике", самое главное, самое важное во всем том, что мы, "публика", изжевали своими разглагольствованиями; это главное: чисто женские, девичьи черты лица, проникнутые на картине, если можно так выразиться, присутствием юношеской, светлой мысли. Я знаю, что я говорю грубо, может быть совсем непонятно, но я хочу быть хоть приблизительно точным. Главное же, что особенно светло ложится на душу, это нечто прибавившееся к обыкновенному женскому типу — опять-таки не знаю, как сказать, — новая, мужская черта, черта светлой мысли вообще (результат всей этой беготни с книжками), не приклеенная, а органическая, что она уже в крови, что если прежде, например в тридцатых годах, какая-нибудь Марья Петровна должна была предварительно разойтись с тремя мужьями, чтобы задуматься о несчастном положении женщины, и только через посредство трех "очень развитых молодых людей" могла еле-еле добраться до мысли о необходимости самостоятельности, то здесь, в этом нарождающемся "новом типе", это даже и не вопросы, и думать-то о них нечего, так как они, повторяю, достались уже даром. Вот это-то изящнейшее, не выдуманное и притом реальнейшее слитие девичьих и юношеских черт в одном лице, в одной фигуре, осененной не женской и не мужской, а "человеческой" мыслью, сразу освещало, осмысливало и шапочку, и плед, и книжку и превращало в новый, народившийся, небывалый и светлый образ человеческий.