Ступени профессии | страница 46
Самуила Абрамовича Самосуда сменил Арий Моисеевич Пазовский.
В пустой аванложе бельэтажа, где мы, молодые, привыкли балагурить по вечерам, появился величественный мужчина в сопровождении Серафимы Яковлевны Ковалевой — все знающим, все понимающим, всем распоряжающимся секретарем дирекции. По ее укоризненному взгляду в наш адрес («С баловством покончено, начинается другая жизнь, пора понять!») мы смекнули, что помещение надо освободить. Строгий мужчина взглянул на нас, как на сор, который предстоит вымести из театра и установить новый порядок: «Здесь будет стол, а здесь рояль». «А здесь мы поставим диван», — залепетала Серафима Яковлевна. Мы доверяли ей, любили ее и поэтому почувствовали, что действительно наступила новая эра в жизни театра, или, как мы сформулировали, «лафа с общительным Самосудом кончена». Будет наведен порядок.
Невозможно было себе представить Самосуда с его ботиками, шубой на плечах и шапкой набекрень, с его любовью ко всякого рода розыгрышам, наконец, с его обаянием, сидящим в кабинете. Он руководил театром, проходя по коридорам, заходя в канцелярию, сидя в зрительном зале или на сцене, держа за пуговицу артиста на улице. Пазовскому же был нужен кабинет для планомерной художественной деятельности (с самого начала он объявил, что вопросами административными он заниматься не будет).
Последовавшему за Пазовским Голованову кабинет тоже не понадобился, и оборудованная под кабинет аванложа перешла к регулярно сменяющим друг друга директорам.
Рассказ мой не случаен, так как наличие кабинета у дирижера или режиссера определяет стиль его работы в театре. Я тоже никогда не имел потребности и в кабинете, возможно, под влиянием Самосуда и Голованова: я не знал, что в нем делать. Не знал, что в нем делать, и Мелик-Пашаев.
А что делал Пазовский? Занимался с артистами. И занимался, судя по рассказам, замечательно. Попасть к нему на урок «посторонним» было невозможно. Если бы попроситься, может быть, и разрешил бы. Но… мешала проклятая трусость — откажет, да еще заподозрят в подхалимстве!
Арий Моисеевич Пазовский представлялся мне, во всяком случае в последний период его работы в Большом театре, фигурой трагической. Он был умница и чистоплотнейший музыкант. Был начисто лишен разлагающего театр лжедемократизма, который отчасти был присущ Самосуду и сыграл в большой мере роковую для его творческой судьбы роль.
Арий Моисеевич отделил себя от всех не только кабинетом, но и уровнем требований к оперному искусству. Он был прав, тысячу раз прав во всем, что говорил и делал, но он не учитывал, что его требования были любому из нас и даже ему самому не под силу. Эти требования превышали возможности Большого театра и его самого в Большом театре. В результате бесконечной работы, стремления к сверхидеалу он очень мало сделал для практической деятельности театра, для его, проще сказать, репертуара. Каждый день шли все те же спектакли, шли, как и раньше, с теми же недостатками, с той же художественной приблизительностью. Они приводили Пазовского в негодование, но что и как практически он мог изменить? Делать замечания, требовать, ругать? Он это делал. Но в театре это не всегда приносит пользу, только вызывает раздражение, а от него недолго и до… анекдотов, столь быстро рождающихся в театрах. Что мог сделать этот фанатически преданный искусству оперы музыкант!