Ступени профессии | страница 31
Привычное представление о «причесанном» Мусоргском способна была развеять тогда только акция Самосуда. Но, увы, война помешала ей осуществиться. И, как часто бывает в таких случаях, стремление к истине обернулось против Самосуда. Ему поставили в укор то, что должно было стать решением важнейшей проблемы и что впоследствии было признано всем прогрессивным «оперным миром».
Склонность к парадоксам была у Самосуда одним из проявлений его обаяния. Естественно, попав под его влияние, я стал замечать и в себе эту склонность. Сначала я боролся с нею (не хотелось обезьянничать!), а потом, когда она перестала быть просто бытовыми «приемчиками» и перекочевала в область творчества, стала укрупняться, организовываться, я понял ее ценность — это было некое творческое освобождение от предрассудков, предубеждений, привычек, от всего, что преподается, узнается, приобретается или устанавливается для себя как «закон», но что является, однако, не более чем ограниченностью воображения.
Из Горького я приехал с точным и определенным для себя, профессионально-художественным кодексом. Самосуд безжалостно рвал эту, казалось бы, прочную, во всяком случае проверенную на практике паутину, сотканную по определенным закономерностям и эффективно работающую. Я растерялся и… обрадовался: меня вводили в новое, лишь издали наблюдаемое мною (и не без зависти) художественное общество — в мир Прокофьева и Дмитриева, Шостаковича и Вильямса, Софроницкого, Кабалевского и Городецкого. Прежде всякие сомнения мною тщательно маскировались, уверенность и безапелляционность были «палочкой-выручалочкой» в работе, утверждали мое положение в театре. Теперь вокруг меня были признанные авторитеты, которые не стеснялись сомневаться, советоваться, обсуждать, отрицать, не маскируясь, открыто проявляя свое мнение.
Вот случай, типичный для художественной интеллигенции, в среду которой я попал. Однажды, в Ленинграде, Дмитриев затащил меня в «Асторию», где в номере балетмейстера Василия Вайнонена собрались различные деятели, в том числе театральные художники. Обсуждались разные темы, шли разные разговоры. Постепенно для присутствующих становилось ясно, кто я такой (Дмитриев не считал нужным кого-то представлять, да и здоровался-то неохотно, считая это, по-видимому, предрассудком — «Ну ладно, здрасте!»). И тогда с благожелательным выражением лица подсел ко мне элегантный Сулико Вирсаладзе и спросил: «Правда, вы «тот» Покровский?» «Да», — не без кокетливого смущения ответил я. «Я видел в Большом вашего «Онегина», — продолжал Вирсаладзе, — по-моему, это плохо». Не знаю, каким чудом, но мне вдруг в этот момент стало очень уютно, и с Вирсаладзе у нас установились самые уважительные и доброжелательные отношения надолго, думаю — навсегда.