Искатель, 1983 № 01 | страница 12



— Это конец.

Поднялся и как подстреленный зашагал взад-вперед, заложив руки за спину, странной семенящей походкой. Встало солнце, на розовой стене отпечатались расставленные ноги часового, и эти недвижные ноги, и скачущая по ним Борькина тень действовали на нервы.

— Не мельтеши, — сказал Антон. Борис тотчас послушно плюхнулся на свой матрац.

И эта его покорность тоже была непривычной. Борис всегда верховодил, не затрачивая при этом особых усилий. Это получалось само собой с молчаливого согласия Антона, деликатно уступавшего первенство не без внутренней досады на то, что Борис воспринимает его уступки как нечто должное, вполне естественное.

Еще на первом курсе, когда Антон был групкомсоргом, Борис взял повадку взбадривать его в институтском сквере перед собраниями на предмет единой твердой линии без всякого слюнтяйства и шатаний («За тобой это водится, Тоничка, мамкин сынок!»), хотя никаких таких шатающихся в группе не было, ребята как ребята, а мамкиным сынком скорее был сам Борька, в котором мать, заводская вахтерша, женщина жесткая, крутая, души не чаяла. Но Антон лишь помалкивал, испытывая неловкость от этих приватных совещаний.

У Клавки вообще не было ни отца, ни матери. Врачей-добровольцев, их скосила эпидемия в Средней Азии. Никого, кроме дядьки, институтского профессора-экономиста, вечно занятого, редко бывавшего дома, да еще семьи Антона, с которой жили с детства под одной крышей, на разных половинах дома со смежной незапиравшейся дверью. Дичком росла Клавка. Гордячка, умница, певунья, добрая душа. Просто она вертела как хотела, он только посмеивался. Просто жалел ее, так, по крайней мере, ему казалось, с чисто братской ревностью считая, что этот сухарь Борька ей не пара. Но девчонку в присутствии Бориса — это бывало в их дворовой беседке, где они в зачетную страду корпели над конспектами по селекции, — точно подменяли.

Нет, все-таки не мог ее понять. Ни тогда, ни в тот злосчастный день в мае — господи, всего-то минуло четыре месяца, будто вечность прошла, — когда рухнул их треугольник после заварившейся в институте истории, с ее дядькой, больно срикошетившей по Клавке…

…То ли устал от нахлынувших мыслей, то ли опять вернулась обморочная боль в голове. Обессилев, уснул… Очнувшись, увидел слепящий солнцем квадрат окна. День был в разгаре, и сулил он им все того же говорливого тюремщика.

Старик, как обычно, просунулся боком, хотя дверь была достаточно широка, неся в руках по котелку и ломтю хлеба поверх душисто дымящейся гороховой похлебки. На ногах у него были короткие, раструбом яловые сапоги. Должно быть, с подковками, как вчера на допросе. И эти сапоги, и обманчиво мирный запах еды означали, что муки не кончены, все еще впереди. Дверь все еще была приоткрытой… Дикая мысль — кинуться, задушить и с пистолетом рвануть отсюда в поселок, а там к лесу куда-нибудь, хоть к черту на рога. Он дернулся, боль пронизала спину, вывихнутое плечо.