Если бы я не был русским | страница 64
Дайте мне точку опоры, и я укреплю мир, чтобы он не перевернулся.
Человек мудр, и когда у него горит земля под ногами, он одевает асбестовые тапочки.
Маргарита искусила своей неискушённостью Фауста. Фауст искусил своей неискушённостью Мефистофеля. Чем же искусил Мефистофель своего искусителя?
Вчера ходили в кино с М. на иностранный фестивальный фильм. Фильм оказался фантастически прекрасным, суровым и вневременным. Но смотреть было трудно из-за мелкобуржуазного обскурантизма граждан. Обыватель не понимал, что происходит на экране, сначала бурчал, что зря, мол, два рубля потратил и телевизор много лучше будет, потом, не вынеся мучений беспистолетно-бесшпион-ного сюжета и замирая лишь при виде наготы или широкоформатного соития, начинал очищать ряд за рядом и уже у самого выхода, хлопая дверьми, свистел или уныло хохотал, доказывая тем самым своё культурное превосходство над заграницей. Истомлённый неведомыми переживаниями героини фильма отечественный зритель грустно шептал сзади меня:
— Господи, хоть бы она повесилась, что ли!
Я зачем-то оглянулся и, оценив глупую, курносую, великорусскую рожу, как пожирательницу острых кинематографических ощущений, ни ухом, ни рылом не знакомую с некоторыми общераспространёнными в мире человеческими принципами, отвернулся. Когда десятилетиями, за которые успевают состариться, умереть и вновь народиться, идут одни и те же «Анжелики в гневе» и «Пятнадцать мгновений зимы», каких ещё слов и лиц ждать от сидящих кругом тебя.
Мы вышли очарованные. М. много говорила об игре, так отличной от навязшей на зубах станиславщины и немирович-данщины, о сюжете и привлекательном инфернализме фильма. Я провожал её до самого дома и даже дальше. Ещё в одной камере заключения мы пили чай и говорили разные, положенные между интеллигентными людьми, разности. Было уютно, культурно и, в конце концов, никчёмно. Я видел, что чем-то пришёлся М. по душе, но она мне ничем особенным не пришлась, потому что в сердце моём не отмерла часть, принадлежащая Лине, а как человек М. была для меня чем-то сомнительна.
Она сама вновь заговорила об «Объединении», но теперь о том, как ненавидит дело, которому служила верой и правдой столько лет, как презирает карьеристов и потенциальных убийц, под видом писателей окопавшихся в «Объединении», а потом, увлёкшись, стала с жаром описывать перипетии возникавшие при выполнении какой-либо запутанной служебной функции или интриги, и методы профессионального разрешения перипетий. А сложности в основном доставляли неприрученные дилетанты вроде Серафима или «вторая действительность», которая гораздо лучше Серафима понимала, что пишет и зачем; и не дать просочиться ни одной капле её писанного эзоповым языком правдивого материала неправдоподобной эпохи, в этом состояла увлекательнейшая игра и официальная служба редактора М., лучше самих пишущих понимавшей и язык, и эпоху, и саму игру, ибо она ненавидела эту эпоху так же, если не больше, чем её хитроумные противники.