В начале жатвы | страница 35



Во время Филиппушкиной пляски казалось, что музыка исходит не от роскошно сияющего баяна, а рождается взмахами рук, поворотами головы, незаметными движениями ног плясуна, будто она всегда жила в нем — ласковая, удалая, со щемящей, как поздняя бабья песня, грустинкой — и только ждала случая выплеснуться вот так изумленно и коротко.

Закончив плясать, пряча под рыжими усами вымученную улыбку, не слушая ни аплодисментов, ни похвал, Филиппушка уходил из зала на улицу и в темнинке долго отпыхивался и вытирал пальцами слезы. Он один из всех знал, что сплясал не так, как хотел. Задумывалась пляска широкой, радостной, бешеной, как кавалерийская атака, чтобы после нее каждому захотелось жить отчаянней, красивее, без оглядки на завтрашние нудные заботы. Не получилось. Сил нет. Правда, она ему и раньше не давалась, вместо огня какой-то насморк происходил. И что интересно, насморк этот всем другим нравился. Всегда нравился. Его-то и принимали за настоящую Филиппушкину пляску. Вот как выходит: ты сделал совсем не то, что хотел, а тебе хлопают, и улыбаются, потому как в ихнюю точку попал. Сделай же по-своему — неизвестно еще, чем обернется.

Потом он уходил, и по дороге приходилось несколько раз садиться отдыхать на чужих приоградных скамеечках и запыленных бревнах.

А вот уже сколько лет он не плясал и по праздникам. Да и вообще в селе бывает редко. Хлеба купить в сельпо и то заказывает ребятишкам.

Тяжело ночью не спать. Все тело гудит, как пчелиный улей, голова разламывается, закроешь глаза — муторно, откроешь — мало чем легче. Сердце бьется неровно, с болью, словно кто-то неумелый схватил его горячими клещами и дергает вверх-вниз без всякого ладу. Губы сохнут. В ушах не молкнет ровный звенящий гул, от которого начинаешь тихо беситься и мысленно ищешь что-нибудь тяжелое, чтоб запустить — с грохотом, со всей силы — в это немое звучание.

Когда по дороге за стеной проходила машина — тоже черт носит по ночам, уложить не может, — пустая громадина избы дрожала и полнилась совсем другим, живым гулом, стекла зудели громко, яростно, грозились высыпаться и не высыпались. В эти минуты Филиппушке становилось легче, казалось, что теперь уж непременно уснет, но машина удалялась, а сон не приходил. Если машина шла в село, свет ее фар издалека нащупывал между тополями и кустами сирени Филиппушкины окна, пробивался в избу и водил по стенам подвижные химерные киноэкраны. Изображалось на них нечто жуткое, непонятное, и все же имеющее свое тайное значение.