Заброшенный сад. Сорок девять эпизодов одной весны | страница 9



Будка, рельсы, патруль

Поздний вечер. На улице над черными костлявыми старыми яблонями луна в апрельских облаках. В печи россыпь углей, похожих на экскременты солнечной птицы, рдяного глухаря. Читаю Рильке: «По зяби, словно на волнах, / бабы поля переходят вброд. / Там, где рельсов поблескивает поворот, / у будки, один на все лето, цветет / долгой думой подсолнух». В сознании сразу возникает картина близкой железной дороги у моей станции Тычинино, переезд, дорожная будка, полосатые столбы.

…Двое пацанов из этой деревни в войну шли по дороге железной и подобрали листовки, сброшенные с нашего самолета. А тут немецкий патруль. Проверили карманы, нашли бумажки — и в перелеске расстреляли.

Я знаю эти рассказы от отца, родни. Вспоминаешь их внезапно, некстати, как и сейчас, в этот весенний вечер с россыпью углей, подсолнухом Рильке…

Опус конкретной музыки

Я кое-что работал в саду, убирал сучья, листья, выкапывал сливу и переносил ее на другое место. Деревня высоко стоит над долиной, и, поглядывая по сторонам, я оказывался вровень с тучами апрельскими, они сразу висели за плетнем, пепельно-сизые. Летела стая гусей. Охотник два раза выстрелил. И это музыка — в духе Кейджа и Шеффера, конкретная. Еще и треск дров в печи. Да, печь — это орган избы. Тихие вздохи и ночной гул ветра. Просыпаюсь в маленькой комнате справа от печки, исходящей теплом, слушаю. К этому еще примешиваются струнные: провода на улице и ветви яблонь. И где-то хлопает кусок толя.

Проснись посреди ночи в городе — разве почувствуешь радость?

А в избе в ненастную апрельскую ночь лежишь в кромешной тьме, слушаешь — и тихая радость наполняет тебя. Или все дело в том, что изба-то вся насквозь музыкальная. А что может быть радостнее музыки, даже самой печальной? Только стихи. Вот еще и древние египтяне знали это, одним иероглифом «хи» обозначали музыку и удовольствие.

Сжатие естества

Поздно вечером на веранду вынес магнитофон, надел теплый отцовский тулуп, сел на пороге высокой звездной древесной ночи, нажал на клавишу. Это был Равель, «Менуэт на имя Гайдна» и «Павана на смерть инфанты».

Музыка звучала восемь минут.

Но за это время я успел обозреть полмира и увидеть дом на краю вселенной.

Луна всю ночь бродила по комнатам, заливая бледным светом сны. Сжатием естества называл сны Иоанн Лествичник. Да, они были бесплотны. И утром я подумал, что сны — это источник всех наших чаяний, даже источник религий, не говоря уж об искусствах.