По ту сторону своей идеи | страница 14
После падения Константинополя на Руси возникла идея Третьего Рима. Но этот Рим с самого начала мыслился как третий (а не простое продолжение второго). И осуществился имперский замысел совсем не на путях византийской цивилизации. Российская империя училась у европейских наций. Она никогда не стала духовным центром для других православных народов, центром православной субэкумены. Православные народы поодиночке входили в Европу. Формы жизни, вводившиеся в России, - те же, которые потом вводились в Болгарии и
Румынии, - это европейские формы.
Синявский писал в "Голосе из хора", что Россия наполняет заимствованные формы неким мощным духом, но сама их не создает. Я могу сказать, что Достоевский и Толстой превзошли европейских романистов, как Рублев византийских иконописцев, но сами формы русской культуры петербургского периода - не византийские, а западные. Византийский пласт нельзя выкинуть из русской "луковицы", но не он определяет ее в целом. Русская культура гибридная, несущая в себе возможность новых сдвигов. Сумеет ли она творчески освоить святоотеческое мышление и внести его в мировой духовный процесс открытый вопрос. Но это вопрос русский, а не византийский.
Таким образом, вопрос о мировом значении Византии переходит в вопрос о России, в традиционный вопрос: что делать? Он распадается на множество вопросов, и не все мне понятны. Я уверен только в одном: надо вырваться из тупика, описанного Анной Ахматовой в стихотворении "Разрыв":
...И до света не слушаешь ты,
Как струится поток доказательств
Несравненной моей правоты.
Любовную связь можно порвать; Россию разрывать - безумие. И хочется понять истоки нашей глухоты друг к другу. Отчасти ее объясняет разнородность начал русской культуры, она создает практические трудности в поисках тождества с самим собой. Достоевский заметил, что в Европе, особенно во Франции, каждому человеку доступна "приличная форма", в России же "приличная форма" доступна только гениальности. Это очень глубокая мысль. Византийское православие трудно сочетать с динамической современностью, а привычки, идущие со времен Батыя, с европейскими правами. Тождество с самим собой достигалось в романах, потрясавших мир единством, проступавшим сквозь всю мглу противоречий. Но на уровне обычного русского интеллигента, думающего о России, торжествовала, скорее, ложная идентичность, страстная приверженность одному принципу в ущерб другим. Эту ложную идентичность В. Л. Махнач приписывает и мне. Но он ошибается: я не считаю Россию всего лишь развивающейся страной в Европе. В России заложено много других возможностей, и творческих, и разрушительных.