Сила обстоятельств: Мемуары | страница 29



Бост вернулся из Америки, куда его посылала газета «Комба» готовить репортажи: он ликовал. Лиза обручилась с одним американским военнослужащим и собиралась к нему в Соединенные Штаты; ей не терпелось бежать из Франции, где у нее не было будущего и где она голодала. Сартр тоже снова готовился отправиться в Нью-Йорк. В январе он встретил там молодую женщину, наполовину разведенную с мужем и, несмотря на блестящее положение, не слишком удовлетворенную своей жизнью. Они друг другу понравились, очень понравились. Узнав о моем существовании, она решила, что, когда он вернется во Францию, они друг друга забудут, но Сартр слишком привязался к ней, чтобы согласиться с этим. Из Парижа он написал ей, и она ответила.

Чтобы вновь увидеть ее, он добился приглашения американских университетов и 12 декабря сел на «Либерти шип».

Мне очень хотелось уехать из Парижа. Со снабжением по-прежнему было плохо; в маленьких ресторанчиках, куда я ходила, мне не удавалось поесть досыта. Я не знала, где найти место для работы: в моей комнате было холодно, в кафе «Флора» слишком многие меня знали. После создания «Тан модерн», редакция которого находилась в издательстве «Галлимар», мы посещали бар по соседству — «Пон-Руаяль»; в этом золотистом полуподвале было тепло и тихо, но неудобно писать на служивших столами бочках. «Альянс франсез»[5] пригласила меня читать лекции в Тунисе и Алжире, только на этот раз комиссия по культурным связям не облегчала мне поездку: для меня никогда не находилось места ни на пароходах, ни на самолетах, впрочем, весьма редких, направлявшихся в Тунис.

Я присутствовала на генеральной репетиции «Братьев Карамазовых»: Витольд играл Ивана, Дюфило — Смердяко-ва, Казарес была прекрасной Грушенькой. Я часто встречалась с Камю. Однажды после того, как мы поужинали вдвоем у «Липпа» и посидели в баре «Пон-Руаяль» до самого закрытия, он купил бутылку шампанского, и мы выпили ее в «Луизиане», проговорив до трех часов утра. В силу того, что я была женщиной и, следовательно, — так как он был феодалом — не совсем ровней, ему случалось душевно доверяться мне: он давал мне читать пассажи из своих блокнотов, рассказывал о личных проблемах. Камю часто возвращался к занимавшей его теме: надо бы когда-нибудь написать правду! Дело в том, что между жизнью и творчеством у него существовала пропасть, более глубокая, чем у других. Когда мы выходили вместе, пили, беседовали, смеялись до глубокой ночи, он бывал забавным, циничным, слегка вульгарным и очень вольным в речах; он признавался в своих переживаниях, поддавался своим порывам. В два часа утра он мог сесть в снег на краю тротуара и с пафосом рассуждать о любви: «Надо выбирать: это длится или пылает. Вся драма в том, что это не может длиться и пылать одновременно!» Мне нравился «неуемный жар», с каким он отдавался жизни и удовольствиям, нравилась его величайшая любезность: в ту пору, когда Бост был военным корреспондентом, каждый раз, получая от него телеграмму, Камю звонил Ольге. Между тем в редакции ему ставили в упрек высокомерие и резкость. Во время серьезных дискуссий он замыкался, делался напыщенным, аргументам противопоставлял благородные фразы, возвышенные чувства, умело подаваемый праведный гнев. С пером в руке он становился непреклонным моралистом, в котором я никак не узнавала нашего веселого ночного товарища. Он понимал, что его общественное лицо совсем не совпадает с его личной сутью, и порой это его смущало.