Король и Каролинка | страница 48



Дома я, чтобы прийти в себя, наконец-то поставил себе моего любимого Баха. Больше года я прожил без Баха... Вообще классика меня в детстве особо не задевала, она казалась мне сентиментальной -- сам я лично не испытывал таких красивых чувств, которые звучат в этой музыке, и потому не относился к ним всерьез. Но Бах был исключением.

Последний год в монастыре я прожил без Баха. Отец Федор не благословлял меня слушать Баха, так как Бах не удовлетворял его критерию строгой церковности.

-- Представь себе, вот идет служба. Ты стоишь, молишься. И вот зазвучала музыка Баха. Как бы ты воспринял это?

-- Ужасно, -- честно сказал я, представив. -- Совсем не подходит. Красиво, но к службе совсем не подходит!

-- Вот именно. А что "совсем не подходит" к Православному Богослужению, то не надо слушать и дома.

-- Почему?

-- Значит, там есть что-то от лукавого.

На самом деле я подозреваю, что отец Федор запретил мне Баха именно потому, что заметил во мне пристрастие к этой музыке. Были же другие вещи, не подходящие к Богослужению, которые мне почему-то разрешались. Например, учить уроки во время Богослужения тоже не станешь...


Я лежал и слушал голоса. Они то жаловались и плакали, то набирались сил и страстно торжествовали победу, то с надрывом пытались удержать неудержимое... -- все человеческие чувства Бах выражал с огромной силой и тонкостью. Но я вслушивался и искал там ИНОЕ, свое.

И наконец нашел -- оно обнаруживалось всякий раз, хотя всегда не вдруг и не сразу. Надо было некоторое время просто слушать, переживать музыку Баха, и вот сквозь неверные и переменчивые всплески человеческих страстей, именно сквозь их неверность и переменчивость, вдруг приходило нечто. Или некто. Теперь я думаю, это ко мне приходил дух Баха, его гений. Он касался моего сердца, и вдруг я снова постигал самую суть, самую глубину этой музыки.

Там, в глубине, жило эпическое спокойствие, ледяная невозмутимая гармония, беспредельная трезвость мысли. Оттуда, из этой неподвижной точки, я мог ощутить единство его замысла. Все, что кипело и боролось за жизнь на поверхности музыки, не имело значения. На самом деле все было предрешено, предопределено в этой нечеловеческой глубине.

Там жило таинственное существо, которое я потом, уже будучи совсем взрослым, прочитав Гегеля, назвал для себя Диалектикой. Оно обнимало собой все бездны и высоты. Глубина этого чувства была нечеловеческой -- сам я, без помощи Баха, при всем желании не мог вызвать его в себе. Оно успокаивало меня нечеловеческим, беспредельным, невозмутимым спокойствием.