Сальвадор Дали | страница 21



Как Дали и ожидал, в зале поднялся невообразимый гвалт. «Победа за мной!» — сказал он себе. И не дав публике возможности прийти в себя, продолжил в том же духе, заявив, что хотя Матисс и был одним из крупнейших художников современности, но и он не смог преодолеть в себе наследия французской революции, то есть стал выразителем триумфа буржуазии и мещанского вкуса.

«Гром аплодисментов!» — подчеркивает Дали, поставив шесть восклицательных знаков.

«Мы дошли до высшей степени рационализма и высшей степени скептицизма, — продолжает он. — Сегодня молодые художники ни во что не верят. И совершенно естественно, что ни во что не верящий человек в конце концов начинает изображать невесть что. Такова современная живопись, таковы абстракционисты, эстеты и представители академической школы».

Есть ли кто-нибудь, кого Дали «милостиво» выделяет из этой массы? Да, группу нью-йоркских художников, исповедующих «инстинктивный пароксизм», и Жоржа Матье[46]. Почему? Потому, что «в силу своих монархических и космогонических атавизмов» этот последний (Дали называет его своим другом) занял самую непримиримую позицию по отношению к академизму современной живописи.

«Дружные крики "браво" стали ответом на мои откровения», — говорит Дали, после чего вспоминает одну историю из своего детства. Пожалуй, именно она и стала ключевым моментом его лекции.

«Как-то, будучи девятилетним мальчуганом, я практически голым сидел в нашей столовой в Фигерасе. Опершись локтем о стол, я старательно притворялся спящим, дабы позволить юной служанке получше рассмотреть меня. Сухие хлебные крошки, оставшиеся на столе, больно врезались мне в локоть».

Тут Дали пользуется случаем, чтобы уточнить, что все сильные эмоции проникали в него как раз через локоть. И никогда через сердце!

«Эта боль почему-то ассоциировалась у меня со своего рода лирическим экстазом, — продолжает он, — наподобие того, что я испытал, слушая пение соловья. Это пение растрогало меня до слез. А вскоре после этого моей навязчивой идеей, почти маниакальной страстью стала картина Вермеера "Кружевница", репродукция которой висела в кабинете моего отца. Я рассматривал ее через приоткрытую дверь, одновременно размышляя о рогах носорога. Позднее мои друзья сочтут это бредовым наваждением, но все это истинная правда. Более того, когда, уже будучи взрослым юношей, я потерял в Париже репродукцию "Кружевницы", которую всегда носил с собой, я буквально заболел и не мог ни пить, ни есть до тех пор, пока не нашел ей замену...»