Обещание | страница 56



говорит сосед, водитель «Газели», – а я возвращаюсь
с завода грязней собаки,
я беру обмылок «Ромашки» и тру ледяные руки.
И тогда у меня на руках проступают – знаки.
– А ко мне, – пишет русская женщина из Лондона,
сорока пяти лет, —
когда я лежала под капельницей на Каширке, в серьезной
больнице,
ко мне приходил триединый бог: дух, сын и отец,
но у них почему-то были красивые мусульманские лица.
– А ко мне, – говорит последний, – когда мне было семь
или шесть —
из-за снотворного (феназепама) ко мне приходили
мертвые и живые, а первым пришел белый полярный
медведь,
феназепам мне давали родители, очень меня любили.
...А вот я – никаких не вижу видений, мне нечего вам
рассказать,
все, что есть у меня, – грубые шаткие рифмы,
и хотя я только свидетель, а не отчим тебе и не мать,
но я беру тебя (к примеру, последнего) на руки и кормлю
тебя крупной брусникой.
Потому что в конечном счете – в стихах должен быть
стол и стул,
чашка и миска, и много всякой еды, чтобы люди попили-
поели
и ушли от тебя навсегда, – продолжая слизывать с губ
изумленные крошки брусничного стихотворенья.

«...О какой «технике» вы говорите? О технике – как об умении в мертвую форму вложить якобы совершенное содержание? ...Техника – это когда ты берешь кусок неба, кусок ветвей и себя, лежащего в постели рядом с человеком, которого ты любишь, и каким-то образом изымаешь это все из текущей мелкой жизни и вставляешь в рамку. Вот это техника.

И если ты смог сделать так, что это живет после того, как ты это сделал, пусть даже рамка (как это, допустим, бывает на фотографии, иногда перерезает половину плеча, и плечо уходит за кадр) – вот это техника.

Это когда ты каждый раз берешь кусок жизни и филигранно, как хирург, не умертвив и не уничтожив его, переносишь его куда-то – это может быть все, что угодно, не обязательно стихи, не обязательно фотография, это может быть, в конце концов, архитектура, все, что угодно, – вот это божественная техника.

В Японии вроде существует такое направление, как расписывание то ли ширм, то ли панно. Представьте себе, что на панно нарисованы птицы и вдруг одна птица вспархивает. Вспархивание птицы и есть, собственно говоря, задача настоящего стихотворения».

БЕРКАНА

Знаешь, что я тебе скажу: у каждого своя особая рана.

Объяснить ее нельзя: границы, края – все это чувствуешь (еще бы не чувствовать), но вот рана чего (какого имени, какой розы, какого цветка или хрена) и откуда она – сказать невозможно.

Поэтому все напрасно. Но мне еще Е.С. говорила: «У тебя странные реакции: иногда о тебе говорят грубые вещи и кажется, что ты должен взорваться, а ты смеешься, а иногда ну сказал человек глупость, или пошлость, или умность (разницы нет), но в любом случае – так, среднюю, ничего, в сущности, обидного: ну не понимает или понимает иначе, ведь на самом деле неважно – а ты взрываешься. И как будто заболеваешь».