Детородный возраст | страница 30
– Да, может, родственник?
– Ага, внучок.
– Вик, ну какой внучок! Она еще вполне ничего. Сколько ей – тридцать семь?
– Больше, Оксанка, больше. Сорок – сорок два.
– Ну и что? Сейчас полно таких браков, когда женщина на десять лет старше. У нас на работе все с ума посходили: три свадьбы подряд, когда невеста старше. От последней мы вообще в обмороках лежали. Славик, наш Аполлон Бельведерский, двадцать пять лет, девки шли пешие и конные, – женился на тридцатисемилетней секретарше: страшная как страх, да еще с ребенком.
– Не в этом счастье советской девушки. Я говорю, не в возрасте.
– А в чем?
– В шарме. В умении держаться. В уверенности. А возраст… ну что возраст?
– Вот в Реутовой как раз и есть шарм, есть покой, уверенность, достоинство…
– Да рыба она, наша Реутова. Одни манеры, больше ничего.
– Иди-иди, а то попадет. Скажи, что на минуту опоздала.
А Сашино место пустует недолго.
– У вас тут свободная койка? У вас. Принимайте новенькую. Вернее, старенькую. – Дежурная сестра кивает на молоденькую женщину с распущенными волосами и кучей пакетов в руках. – Давай устраивайся, сейчас доктор придет. Волосы прибери.
Оля Старцева ложится в клинику планово каждые две недели. У нее порок сердца. Ей и жить-то с большим напряжением нельзя. Но Оля окончила институт, вышла замуж и забеременела. Прошла обследование у всех специалистов, все сказали «нет», а она решила рожать. Пока всё более или менее нормально, но ведь только шестнадцать недель, самое опасное – последние два месяца, а рожать с таким сердцем вообще нельзя.
Оля твердит одно:
– Если рожать, то сейчас, пока мне двадцать пять. Мы с мужем всё обдумали, и он меня поддерживает. Я понимаю, что могу погибнуть, но мы так его хотим! По крайней мере шанс есть, и я его использую. Вы меня не утешайте – как будет, так и будет.
Это «как будет, так и будет» звучит в нашей палате изо дня в день прямо-таки несчетно.
Какое-то нечеловеческое, жертвенное смирение.
Действительно, не нужно никого утешать.
Глава II
22–24 недели
Я лежу, смотрю в тусклый больничный потолок и думаю о том, что, как ни стараюсь, не могу нащупать под ногами твердую почву.
Я запретила себе думать о завтрашнем дне, а сегодняшний разбила на сегменты. Первое – встать и поесть, второе – прожить до обхода, дальше – до обеда и, наконец, до ужина. Ужин я считаю концом дня, его финишной прямой, после которой что-то еще телепается, но оно уже не в счет. После того как мне опять капали всю ночь, вернулся страх вертикального положения и любого перемещения.