Двадцать рассказов | страница 59
Наутро требовалось выучить стихотворение до конца. Это тоже несложно, но плохо то, что мама экзаменовала по многу раз, и неумолимое приближение большой беды ощущалось еще острее. К несчастью, стихотворение требовалось рассказать совершенно без запинок, и уж совсем невозможно было забыть хотя бы одну строку. Поскольку такого никогда еще не случалось, я не знал, что мне за это будет, но, скорее всего, несдобровать.
Я - самый большой на свете мастер растягивать время, и усерднее всего я трудился над этим в день праздника. Чтобы по возможности отодвинуть приближение страшного мига, нужно разбить день на периоды. Первый, самый безопасный период - утро, когда мама с соседкой Елизаветой Ефимовной уходят на базар. Целый час я был совершенно один и мечтал, например, о том, чтобы на базаре не оказалось мяса, или рыбы, или капусты, и тогда мама с соседкой поедут на дальний рынок. Затем они неминуемо возвращались и начинали, тоже вместе, готовить. Я наблюдал за ними в немой мечте, что мама передумает и откажется от табуретки. В эти моменты мне перепадало кое-что вкусное из накупленных богатств, и это тоже в своем роде тормозило неумолимый бег времени. Еще одна надежда возникает, когда мама ссорится с Елизаветой Ефимовной оттого, что что-нибудь пригорело или выбежало: возможно, у мамы испортится настроение, и табуретка будет отменена, или соседка нечаянно ударит маму ножом в глаз.
Но и это проходит, и наступает, наконец, мой черед. Мама достает белую сорочку, черные шорты и белые гольфы. Таков неизменный наряд мучающегося. Еще немного времени можно выиграть, пока мама все это гладит, но она требует, чтобы я раз за разом пересказывал "стишок". Затем мама наряжает меня, причесывает и сбрызгивает неприятно пахнущей жидкостью. Я готов. Ровно через час прозвучит певый звонок в дверь, но есть еще этот час, и есть надежда на чудо. Накрахмаленный ворот раздражает шею, и рубашки непременно попадаются "кусачие" - это тоже из обязательных элементов мучения. Есть уже запрещено, поскольку можно запачкать рубашку, разве что соседка сама тайком сунет мне что-нибудь в рот. Порою я думал, что Елизавета Ефимовна меня понимает, и будь ее воля, она отменила бы табуретку раз и навсегда.
И вот - звонок! Первой обычно приходит тетя Люба. Она носит высокую прическу, ярко красит губы и таскает на себе много блестящих вещиц, до которых мне ни в коем случае нельзя дотрагиваться. Тетя Люба болтает очень быстро, так что ничего невозможно понять, но зато она почти не обращает на меня внимания. Мама усаживает тетю Любу на диван и о чемто весело говорит с нею, но мне в это время быть в комнате нельзя, и я сижу на кухне с соседкой, которая еще следит за пирогами. Затем являются дядя Ефим со своей тетей Дорой. Дядя Ефим имеет огромные черные усы и зачем-то всегда катает меня на коленях, поддавая твердой ногой в задницу, а мерзкая тетя Дора, она вся в бородавках, и руки у нее тоже в бородавках, и этими руками она гладит меня по голове, а потом слюняво целует. У нее пахнет изо рта, и от груди, и от подмышек, но она надевает такое платье, чтобы все запахи были наружу. Еще тетя Дора любит говорить, какой я красивый, хороший мальчик, а мне следует отвечать: "Спасибо, тетя Дора". Но самый гадкий из них - дедушка Яков Абрамович. Он уже очень старый, и костюм на нем висит, и ходит с палкой, шаркая ногами. Почему-то Якова Абрамовича уважают больше других, а он ведет себя безобразно, потому что громко, с бульканьем харкает и может даже плюнуть на пол, когда никто не видит. Еще у него нет передних зубов, и что он лепечет, совершенно непонятно, хотя взрослые слушают его очень внимательно. Наконец, гости садятся за стол, кто-нибудь, обычно папа, поднимает рюмку и долго говорит с непонятными ужимками и подхихикиваньем. Тотчас следом за тем мама выносит табуретку.