Народ лагерей | страница 6
Дёрдь Нанаши, врач из Будапешта. Известный спортсмен — то ли пловец, то ли ватерполист. Зимой 1943-го ему ампутировали обе ноги по колено. Несколькими неделями позже он попал в этап; место в вагоне нашлось только на верхних нарах. На шестые сутки нары расшатались и стали крениться. Верхние «пассажиры» чувствовали себя как на скользком склоне. Хватались, цеплялись за доски. Вагон трясло, нары шатались и все упорнее сползали вниз. Раны Нанаши были далеки от заживления, в ту пору даже царапины и те затягивались с трудом. Нанаши сползал к краю и орал от боли.
Иногда кто-то делал над собой усилие, усаживал раненого повыше и подпирал какой-нибудь деревяшкой. Это не помогало. Надо было поднять нары да укрепить парой гвоздей. В вагоне находилось тридцать пять человек, но ни один и пальцем не шевельнул. Не в слабости было дело — в равнодушии. Нанаши стенал и кричал еще двое суток, потом умолк. Никто не замечал его стонов, никто не заметил его смерти.
Не знаю, где и когда еще жили люди в такой степени отупения и безразличия. Никто не испытывал жалости к ближнему, но и к себе тоже. Сознания, разума было не больше, чем у муравья, человек лишь сносил свою участь, руководствуясь инстинктами. Исчезли невесть куда воспоминания. Не только лица и образы канули в небытие, но и дорогие сердцу имена, важнейшие даты. Многие считали причиной перенесенный тиф. Но причина была в глухом бесчувствии, в душевной отупелости.
Попадались такие, кто, кроме года своего рождения, не помнил ни одной даты. Большинство забывали даже собственные имена. Что уж там говорить об исторических личностях, знакомых по школе, вроде Генриха VIII или Ласло Хуняди, — имени близкого друга и то не помнили. Знавал я одного немца, который напрочь позабыл имя своей дочери. Мало того, ему даже в голову не приходило попытаться вспомнить, как ее зовут. Не все ли равно?
Тщетны были бы усилия раскопать хоть какие-то следы эмоций на такой глубине падения. Все чувства, какие у нас были, проредила, повыдергала война. Они сжались, скукожились на фронте, и из огромного искрометного снопа чувств, взметавшегося в прошлой жизни, остались всего лишь один-два чуть тлеющих уголька, разрозненные черты, слово-другое… Или даже и не слово — напроизвольный выдох: «Ах, мама», или «Илуш», или «Розика».
Это состояние — период глухого мрака — оказалось переходным. Первым просветом был огонь печи, где пекся хлеб, и кухонное оконце, откуда просачивался дух горячего варева. Вероятно, не лишне упомянуть, что основой человеческого самосознания и поныне является краюшка хлеба. Все остальное следует потом. Мечты, стремления, любовь, нежность, молитва и даже воспоминания… всему этому находится место лишь тогда, если в руках у тебя — кусок хлеба.