Камертоны Греля | страница 82
Но мы хотели вернуться к самому началу.
Вечером на Невском столько огней! А самая яркая надпись — «Живая рыба». Вхожу с мамой за ручку. Она встает в кассу, а меня оставляет у бассейна, выложенного кафельной мозаикой. Уже совсем поздно, и в бассейне плавает одна-единственная рыба неопределенного сорта. Плавники взъерошены на хребте, в глазах — отвращение, из полуоткрытого рта, как гной, извергается мутно-зеленая струйка. Сверху спускается ажурный сачок, подхватывает ее, поднимает из воды, баюкая как в гамаке, и вдруг опрокидывает на каменный прилавок. Рыба как-то сразу расслабляется, даже взъерошенные плавники становятся мягче, женственнее. Но дальше уже не понять, потому что железный скипетр оглушает страдалицу, превращая ее снова в икринку, в минимально возможный сгусток бытия, только что прошедший через смерть и теперь опять занимающий очередь за жизнью.
Мама вернулась с чеком, но увидела меня не сразу. Я сидела на корточках, подпирая спиной кафельные стенки бассейна, из которого выкачали уже почти всю воду, оставив на дне только налипшую ветошь водорослей. В первый раз в жизни мне стало плохо — без вирусов и температуры, то есть совсем без всяких уважительных причин. И я поняла, что с этим недугом не укладывают в постель, не отпаивают чаем с вареньем, а просто берут за руку и ведут дальше.
После садика открыла только что заброшенный почтальоном журнал «Веселые картинки», а там рассказ — «Скупая старуха». Текста мало, почти весь разворот занят иллюстрацией: нависший над столом старческий подбородок повторяет в морщинах линии растрескавшейся деревянной столешницы, усталый взгляд гипнотизирует торчащую из миски разбухшую горошину.
Эту горошину я видела потом, полжизни спустя, на чахлом пляжике в селе Можайское. На кабинке для переодевания нарисована углем женщина ниже пояса (выше все отрезано, ровно по пупку, как в анатомичке). Ноги раздвинуты и покрыты густой щетиной, а между ног все очень тщательно выписано, каждая складочка, будто натюрморт с натуры. И вот там-то, из складочек, торчит та самая горошина. Почему я ее раньше никогда не замечала, даже в зеркале? Да и потом, когда уже знала наверняка, что там что-то есть, никак не получалось ни рассмотреть, ни нащупать. Только щемящее чувство то ли сожаления, то ли предвкушения расходилось оттуда кругами, как волна от ушедшего под воду камня. Может быть, и нет на самом деле никакой горошины, а рисуют ее просто для успокоения, чтобы каждому следствию гарантировать свою причину?