Том 1. Уездное | страница 98



Круги золотые, темно, кровь колышется… Нагнулся Сеня, прижался губами к руке.

Ка-ак закричит Алешка, брат-то, благим матом, как вскочит:

— Да ты это что же, Сенька, с ума спятил — руку-то мне целуешь?

Хохотушка-невеста закатилась — и не может — не может — никак не вздохнуть. Свет зажгли. Стоит Сеня…

Ну, больше, конечно, не ходил уж туда.

— Руки эти самые накрест — погубили меня, запутали, — жаловался Петру Петровичу.

Погоревал-погоревал Сеня о хохотуше, да и забыл — пошли новые. Была Мышка — так Мышкой ее все и звали. Зубки такие беленькие да хорошенькие: целые дни Сеня искусанный весь ходил. А то была Кильдеева, силачка: полюбил ее Сеня за то, что положила она его на обе лопатки во французской борьбе. И была Таня — маленькая такая, легонькая: уж очень хорошо на руки ее было поднять, с того дело и началось.

Маленькая, легонькая — а вот никак не мог ее разлюбить Сеня. Жаловался Петру Петровичу.

— Засела защепой во мне — и не вытянуть, разве с мясом только.

7

На студенческой вечеринке забрались куда-то наверх, в далекую чертежку, и пристали к Сене: спой да спой костромскую какую-нибудь песнюшку. В другой бы раз Сеня ни за какие крендели перед публикой петь не стал. А тут, как выпивши малость был — ладно.

Закрыл Сеня глаза, лицо как слепое сделал и запел в нос уныло нищенскую песню:

Ой вы, люди умные,
Вы люди уцёные,
Повествуйте нам,
Что есть двенадцать?
Двенадцать апостолов,
Одиннадцать без Июды,
Десять заповедей,
Девять цинов ангельских,
Столько же архангельских…

И дальше — всю до конца песню пропел о числе святом, апостольском. Закричали, захлопали: еще, Сеня, еще! Но уже не мог Сеня больше.

В комнате плавал жаркий туман, дурманил голову. Сошел со стола Сеня, замешался в толпу.

И увидал неподалечку от себя — барышню какую-то русскую, в кике, золотом шитой, в сарафане червонном. «Да как же это раньше я ее не приметил?»

Спросила Сеню барышня:

— Как звать-то тебя, паренек? Больно уж хорошо ты поешь.

Словечком этим — паренек — вконец улестила Сеню. Пошел за ней, закружило его.

«Да, она это, она, о которой…»

Звали барышню ту — Василисой Петровной. Родители у ней — купцы московские, именитые. От старого благочестия почти вконец отреклись уж, всякие роскошества у себя завели, дворец вон какой на Остоженке закатили.

И в том дворце хранилось у них все древлее, от родительских родителей наследованное: иконы старые, истинные, с огромными черными глазами; парчовые покровцы, шитые в скитах серебром-жемчугом; ковши для браги, для меда, муромскими людьми из дерева резаны; столы, кресла мореного дуба — с места не сдвинешь.