«Ты, жгучий отпрыск Аввакума...» | страница 10



Клюев читал стихи из „Львиного хлеба“, которые потом он объединил в цикл „Песни на крови“.

Псалтырь царя Алексия,
В страницах убрусы, кутья,
Неприкаянная Россия
По уставам бродит, кряхтя.
Изодрана душегрейка,
Опальный треплется плат…
Теперь бы в сенцах скамейка,
Рассказы про Китеж-град,
На столе медовые пышки,
За тыном успенский звон…
Зачураться бы от наслышки
Про железный неугомон,
Как в былом всхрапнуть на лежанке…
Только в ветре порох и гарь…
Не заморскую ль нечисть в баньке
Отмывает тишайший царь?
Не сжигают ли Аввакума
Под вороний несметный грай?..
От Бухар до лопского чума
Полыхает кумачный май.

Каждая строчка огненной искрой пробивала переполненный зал. А финальная строфа, пророчащая о новом небе и новой земле, о начале новой истории, довела его до исступления.

В лучезарье звёздного сева,
Как чреватый колос браздам,
Наготою сияет Ева,
Улыбаясь юным мирам.

И здесь воочию обозначилась пропасть между нынешним Клюевым и нынешним Есениным. Клюев от кошмара настоящего, опрокинутого в прошлое, в никонианскую эпоху, уходил к грядущим временам Воскресения мира… Есенин — весь был в кошмаре современности.

Клюев с опущенной головой слушал отчаянные есенинские выкрики в пространство.

И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть в лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином.
Что-то всеми навек утрачено.
Май мой синий! Июнь голубой!
Не с того ль так чадит мертвячиной
Над пропащею этой гульбой.

(Эта „мертвячина“ потом и найдёт своё место в „Бесовской басне про Есенина“).

Что-то злое во взорах безумных,
Непокорное в громких речах.
Жалко им тех дурашливых, юных,
Что сгубили свою жизнь сгоряча.
Жалко им, что октябрь суровый
Обманул их в своей пурге.
И уж удалью точится новой
Крепко спрятанный нож в сапоге.

„Боже милостивый! Что ж он творит? Так и головы не снести. И сам на нож напорется…“

Дома Есенин просил ещё Клюева читать стихи. И Клюев читал, и собравшиеся вокруг женщины млели от восхищения, а потом, когда он уходил, ругмя ругали его: и обжора он (а они тут впроголодь живут), и ханжа, и подлец, и притворщик, и Есенину нашёптывает всякие юдофобские речи, разжигая в Серёже антисемитские настроения… Клюев, в самом деле, не скрывал своего отношения к происходящему. Рассказывал — кто и как допрашивал его во время ареста, что сажали его в тюрьму и держали в пыточной „пробковой камере“ угнездившиеся в ГПУ „жиды“, что вообще „жиды правят Россией“. „Клюев… тихо, как дьячок великим постом, что-то читает в церкви, — писала потом Анна Назарова, — соболезновал о России, о поэзии, о прочих вещах, погубленных большевиками и евреями. Говорилось это не прямо, а тонко и умно, так что он, невинный страдалец, как будто и не говорил ничего…“ Для Клюева ещё одна рана — невозможность толком поговорить с Есениным по душам. Девицы, как бы он любезно с ними ни обходился — чужие. И их враждебность к себе он ощущал буквально кожей. И всё же пытался вылить Есенину свою боль.