Отец уходит | страница 14
«Давай, Черс, шевели ногами», — повторяет Качка, ведя велосипед, и я шевелю, слегка пошатываясь: вино, потом пиво, все практически на пустой желудок, и это после вчерашнего перепоя. Мы идем по краковским улочкам, обходя небольшие группки, перемещающиеся из одного кабака в другой; фонари отбрасывают ярко-оранжевый свет, наши бледные тени то удлиняются, то исчезают, чтобы неожиданно выскочить сбоку и опередить нас, когда мы проходим мимо очередного столба, и скрыться в темноте, когда попадаем в очередное пятно света. «Давай, Черс, давай, — повторяет Качка. — Мы ведь сто лет не виделись, небось с полгода уже, прекрасный случай, надо отметить, понимаешь, завтра могут объявить траур, и весь Краков вцепится тебе в глотку — ату его! — если ненароком запоешь на улице. Погляди, — добавляет он, когда мы подходим к „Красивой собаке“, — ты только погляди на этих людей». Внутри битком набито, ни одного свободного места, народ толпится около бара, вокруг столиков, в проходах; даже снаружи человек пятнадцать со стаканами в руках — спорят, сплетничают, смеются. В наличии все возрасты — от шестнадцатилетних девчонок в цветных маечках и с колечками в носу до громко хохочущих, вызывающе накрашенных сорокалетних дамочек и седеющих мужчин в очках. «Красивая собака» уже три сезона самое популярное заведение, где собирается богема, полубогема, псевдобогема и даже ангибогема. Успех неслыханный: обычно места, в которых надо «бывать», меняются каждые три месяца, иногда чаще; случается и так, что кто-то неосведомленный, не успев сориентироваться, какой кабак нынче самый модный, отправляется туда в пятницу или субботу вечером и остается с носом: там уже никого — все общество неделю как тусит на другой стороне Рынка. «Погляди, — не отстает Качка, — завтра Папа умрет, и половина из них будет его оплакивать горючими слезами, притом искренне! Но это завтра, завтра, а сегодня еще веселятся на всю катушку. Пошли в ‘Дым’, здесь нам делать нечего».
«Ох, тут у нас в Кракове такое будет твориться, увидишь,» — говорит Качка. Мы сидим в «Дыме», модном в позапрошлом сезоне кабаке, где сейчас всего несколько посетителей, явно не местных. — «Насмотришься, эдакое тебе и не снилось. Я помню, как его выбрали. Какой же у нас был год? Кажется, семьдесят восьмой, я тогда учился в восьмом классе, ну, это было событие — из ряда вон. А потом эти паломничества: я сам рванул за Папой в Познань, в моей жизни как раз был религиозный период. Только тогда все было по-другому, без этого балагана; все знали, что Папа — поляк, но к Святой Троице его еще не причисляли, бум начался после восемьдесят девятого, портретами завалили страну. Отечественный бизнес, самый ходовой товар. У меня, конечно, есть свои претензии — за то, как пошло дело в конце восьмидесятых и позлее, за лицемерие клириков, за их дикое политиканство». Качка все больше распаляется, повышает голос, жестикулирует; сразу видно, что сегодня вечером он свою норму принял. «Погоди, — говорю, чтобы его чуток осадить, — какое лицемерие, к кому претензии, к Папе или клиру? И что бы ты ни говорил, по-моему, все-таки свержение коммунизма…» Он не дает мне закончить: «Коммунизм, коммунизм, в мире полно причастных к его свержению — Рейган, Горбачев, Валенса, Войтыла