Бернар Кене | страница 3



Бернар и Антуан обменялись улыбками. Красноречие Лекурба забавляло их той научной формой, в которую он облекал эти свои несвязности. Его «до известной степени» и «в известной мере», его «по этому поводу и в другом порядке идей» были знамениты в их семье. Все члены рода Кене, суровые и молчаливые, удивлялись, как это они приняли к себе подобного болтуна.

— Запасы шерсти, — продолжал Лекурб, — истощены военной обмундировкой. В Японии…

Старик Кене с нетерпением слушал эти бесполезные разглагольствования. Его костлявая и волосатая рука быстро завертелась, точно приводя в движение невидимую машину. При этом резком сигнале, этом внезапном напоминании о власти машины над человеком, зять старого Кене и его внуки, всегда послушные старику, тотчас же исчезли, точно могущественный невидимый канат увлек их по направлению к фабрике.

II

Ахилл, семидесятидвухлетний старик, очень богатый, занимался промышленностью, как старые англичане играют в гольф — с благоговением. На вопрос своего внука: «Зачем отдавать короткую жизнь на то, чтобы производить ткани?» — он ответил бы: «А зачем жить, если не производить их?» Всякая беседа, если она не касалась техники его ремесла, была для него одним только бесполезным шумом.

Потомок фермеров, сделавшихся ткачами во время Первой империи[2], Ахилл Кене сохранил от своих предков-крестьян яростную жадность к труду и невероятную недоверчивость. Его изречения удивляли своим диким презрением к людям. Он говорил: «Всякое дело, которое мне предлагают — плохое дело, так как если бы оно было выгодно, мне его не предложили бы», «Все то, что не сделал сам — не сделано», «Все сведения всегда ложны».

Грубость его ответов ужасала скупщиков шерсти, руки которых дрожали, когда они развертывали перед стариком свои синие пакеты. Он вовсе не допускал, что любезность и состоятельность могут уживаться вместе. Льстивому клиенту он закрывал кредит. Всех иностранцев он называл «экзотиками», не делая различия между европейцами и новокаледонцами, и решительно отказывался от всяких торговых сношений с ними.

Как и все великие мистики, он вел суровую жизнь. Роскошь в его глазах была первым признаком бедности. В женщинах он не видел ничего, кроме тканей, окутывавших их. В его устах фраза: «Я ощупываю ваше платье; оно из очень мягкой материи» — звучала бы совершенно невинно; он произнес бы ее без всякой задней мысли. Без привычного стука своих машин он тотчас увядал. Он старился только по воскресеньям. Отдых убил бы его. У него были только две страсти: любовь к «делу» и ненависть к Паскалю Буше — такому же, как и он, фабриканту и его конкуренту.